ширинку.
Хотя именно так я от нее и ушел, в пять часов пополудни. В четыре сорок пять от нее, как и следовало ожидать, начало откровенно искрить, она меня ненавидела, я уж не знаю, понарошку (тоже ведь возбуждает) или всерьез, потому что глаз она не открывала и лицом отвернулась к стене. Она принялась повторять одну и ту же фразу, глубоким хрипловатым голосом: «Будь прокляты твои глаза, будь прокляты твои глаза, будь прокляты твои глаза…», в ритм совершаемому между тем действу, и я был не настолько удручен, чтобы мне это не показалось забавным. Но я устал от драматических эффектов, искренних или нет, забавных или нет, и когда процесс достиг естественного denouement,[4] я ушел со вздохом облегчения, совершенно забыв о ключах от машины. У этой женщины был талант, но никакой дисциплины. И я был уверен, что мы оба с превеликим удовольствием расстались на всю оставшуюся жизнь.
Я поел в придорожной забегаловке на выезде из Вайкомико и наконец к половине седьмого добрался до дому. Чувствовал я себя отвратительно. Я всегда был человеком достаточно цельным, но вот запас прочности у меня небольшой. И мне уже было не по себе из-за этой самой Пегги Ранкин — и даже обидно, что она, в ее-то годы, все еще не научилась оборонять свои позиции и по возможности использовать не самые приятные особенности возраста себе не во вред, — а еще я принялся сочувствовать ее слабости. Мне, по крайней мере теоретически, до жути симпатична именно эта разновидность человеческой слабости — когда человек не в состоянии вести себя так, чтобы соответствовать своим же собственным стандартам, или наоборот, так выдрессировать свои стандарты, до последнего закуточка души, чтобы они подверстывались под его поведение, — хотя на практике меня именно это порой и задевает. Все, что случилось с мисс Ранкин, могло бы стать настоящим искусством — угодливость, истерика и масса другого прочего, о чем для посторонних глаз я писать не собираюсь, — если бы только она была внутри себя цельной; да вот боюсь, она еще сто лет себе не простит, что унижалась всерьез, а не в шутку, и в этом ее главная ошибка, а моя — в том, что надо было уйти сразу, как только собрался уходить, и бог бы с ними, с истериками. Если бы я тогда ушел, и сам бы не переживал теперь, и дал бы возможность мисс Ранкин восстановить утраченное равновесие, она бы стала презирать меня, а не нас обоих. А так я поступил разом и противу рыцарского чувства, к коему я зачастую склонен, хотя и
Но есть определенный промежуток времени, по истечении которого я уже не в состоянии активно не любить себя, и когда сей предел дал о себе знать — что-то около пятнадцати минут восьмого, — я просто-напросто отправился спать. От наклонности к самоубийству меня спасала только глубина и ограниченная продолжительность черных чувств: по сути дела, эта моя привычка ложиться спать, как только жить становится невмоготу, эта способность прервать день в любой точке тоже была разновидностью самоубийства и цели своей достигала не менее успешно. Мои настроения были маленькие такие человечки, и когда я их убивал, они не воскресали.
Звонок в парадное разбудил меня в девять, и пока я встал, пока завернулся в халат, Джо Морган и его жена уже стояли у моей двери. Я удивился, но с радостью пригласил их войти, потому что понял, едва успев раскрыть глаза, что сон переменил палитру моих чувств: я ощущал себя совсем другим человеком.
Ренни Морган, которой меня тут же и представили, была весьма далека от моего идеала красивой женщины, ни дать ни взять жена привратника. Широкая кость, блондинка, сложение потяжелее моего, сильная на вид и вообще какая-то слегка избыточная — тот самый тип женщин, о котором (по крайней мере, об
— Вы как насчет чего-нибудь пожевать? — спросил я у нее, и их реакция меня обрадовала: они, судя по всему, были в прекрасном расположении духа.
— Да нет, спасибо, — улыбнулся Джо, — мы уже столько съели, что хватило бы на всех троих.
— Увидели у дороги вашу машину, — сказала Ренни, — и решили узнать, не изменились ли ваши планы насчет поездки в Балтимор.
— От вас, от Морганов, даже и в собственной норе не укрыться! — парировал я, как сумел.
Поскольку все мы были, кажется, настроены дружески и поскольку Джо и Ренни достало такта не делать cause celebre из fait accompli,[5] если можно так выразиться, я принес бутылки с элем из ящика, который у меня стоял на льду внизу, в кухне, и пересказал им в лицах весь мой день, опустивши разве что самые неудобослышимые детали (да и те скорее из смущения, нежели из желания пощадить чувства Ренни, которая, как мне показалось, была в достаточной степени свой парень).
Мы прекрасно поладили. Ренни Морган была оживлена, но, судя по всему, чувствовала себя не совсем уверенно; некоторые из ее ужимок — вроде привычки зажмуривать глаза и качать из стороны в сторону головой, если надо было продемонстрировать самый что ни на есть безудержный восторг, или весьма экзальтированная жестикуляция, когда она говорила, — были откровенно заимствованы у Джо, как, собственно, и сам строй ее мысли и манера выражаться. Было понятно, что, немало преуспев в желании во всем уподобиться мужу, она тем не менее ясно сознавала до сей поры существовавшую меж ними разницу. Если Джо случалось взять под сомнение высказанную ею мысль, Ренни дралась до конца, зная, что именно этого он от нее и ждет, но была в ее манере судорожная некая готовность уступить, как у школьника, боксирующего на уроке в спарринге с учителем физкультуры: Данной метафорой, если вы добавите к ней чуть-чуть от Пигмалиона и Галатеи, вполне исчерпывается все то, что я успел понять из их отношений в тот вечер, и хотя я ничего не имею против — в конце концов, Галатея
Что касается Джо, то после первого же часа общения стало ясно, что голова у него просто блестящая, одна из самых светлых голов, которые мне доводилось встречать. Он говорил, как правило, негромко и не торопясь, с легким южным акцентом, но было такое чувство, что медлительность у него не от природы; что это результат самоконтроля, желания держать в узде неуемную внутреннюю энергию. И только если в разговоре возникал особенный какой-то поворот, который на самом деле задевал его за живое, его речь становилась быстрее и громче — и он то ерошил яростным жестом волосы на голове, то тычком отправлял на место сползшие по переносице очки, а руки начинали говорить сами по себе, и достаточно внятно. Я выяснил, что и бакалавра, и магистра он получил в Колумбийском университете — первую степень по литературе, вторую по философии — и что докторская у него уже на мази, по истории, в Джонсе Хопкинсе, и осталось только представить сам текст диссертации. Вайкомико был родиной Ренни, а УКВ — ее альма матер: Морганы решили обосноваться здесь, чтобы Джо без помех и без спешки мог закончить диссертацию. Долгий, в целый вечер длиной, разговор с ним будоражил, стимулировал,