прийти все эти мои фантазии, расскажи - он и не поймет, про что я толкую. Он же мне ногу покалечил, нет, что ли? Правда, я первый на него кинулся…
Все больше нервничая, я высунулся из воронки. Ни души не видно, только разбросаны там-сям по земле тела, одно больше другого покалеченные, по-всякому скрючившиеся, - вон и на проволоке колючей висят, и в ямах разных валяются. В воздухе дым смешивался с пылью, поднимались испарения, было довольно-таки прохладно. Нога ныла. Я сполз обратно и недоверчиво разглядывал немца, дожидаясь знака, что он проснулся. Даже взял в руки ружье (а его винтовку зашвырнул подальше) - так оно спокойнее. Чувствовал я себя с каждой минутой все более беспокойно и опасался, уж не возвращается ли страх.
В конце концов я решил потихоньку вылезти и пойти к своим, если их отыщу, а немец пусть спит. Замечательно придумано! Я выпрямился во весь рост, не выпустив винтовки и глаз не спуская с немца. Он разлепил веки, и, хотя даже не шевельнул головой, выражение ужасной тревоги мелькнуло на его лице. Тут же я на него бросился и ударил штыком в грудь. От удара этого он отупел, а я, налегая всем телом, так и пришпилил его к стенке, только штык уперся в кость грудины и не шел дальше.
О Господи! - проносилось у меня в голове. - Прикончить не смогу, что ли? Он ухватился обеими руками за дуло моей винтовки, пытаясь ее от себя оттолкнуть, но я ведь стоял на ногах, так что мне давить было сподручнее. Какую-то секунду мы молча боролись. Я не мог оторвать взгляд от штыка, а он, боюсь, от моего лица. И тут острие соскользнуло с кости, это мы оба постарались, вот вам последнее наше общение! - издавая жуткий такой, хотя едва слышный звук, когда рвется ткань, вошло ему в шею, насквозь, и он начал умирать. Я бросил винтовку - никакая сила в мире не заставила бы меня ее выдернуть! - и, споткнувшись о его оседавшее тело, ринулся прочь. Мне повезло, наткнулся я на своих, на американцев, после этого сражение для меня кончилось.
Вот вам история моих боевых подвигов. Я рассказал все - а зачем, собственно? Да, не спорю, я вылечился. Сразу от нескольких вещей вылечился. Теперь я почти никогда не грежу наяву, даже мимолетно. И ничего хорошего не жду ни от себя, ни от прочих животных той же породы. Почти не бывает, чтобы я пробовал каким-нибудь словом или сентенцией выразить, что я о человеке думаю, я вообще стараюсь никому оценок не давать. И для себя не добиваюсь от знакомых ни похвал, ни поощрений. Стремлюсь все делать не спеша, последовательно, с тщанием. Вы не подумайте, что тот случай, такой травмирующий, я считаю единственной причиной, из-за которой все настолько у меня изменилось, честно говоря, сам иногда не вижу, как эти изменения с ним связаны. Но, задумавшись о них, всякий раз тут же вспоминаю воронку (особенно этот чуть слышный звук от рвущейся ткани, если уж все говорить до конца), и в этой соотнесенности я нахожу что-то существенное, хотя готов допустить, что все это, как говорит логика, - пример post hoc, ergo proper hoc[9]. Впрочем, мне безразлично.
Словом, когда в 1919 году я демобилизовался и поступил в университет Джонс Хопкинс, пришлось переучиваться, чтобы по-новому, правильно выучиться многим вещам, которым прежде был полуобучен, среди них и умению ясно думать. Оказалось, среди прочего, что, если правильно держать ракетку, для тенниса я почти не гожусь. Зато в гольфе достиг немалого, и тоже оттого, что начал все делать правильно. Играть на пианино я перестал. А снова почувствовав некоторый интерес к лодкам - в 1935 году это было, - стал строить правильно с самого начала. Нет, не то чтобы я, как большинство, склонен был считать, будто умение все делать как надо, а не как не надо, обладает каким-то особым этическим смыслом. Я не вижу этической обязательности в правиле, гласящем, что все стоящее надо делать как следует. Просто с 1918 года я не способен, по натуре своей не способен что бы то ни было делать не так, как надо, хотя прежде был почти не способен что угодно делать как полагается.
Лодка моя длиной тридцать пять футов, добротная шлюпка: корма закруглена вроде торпеды, а нос узкий и острый, - у нас тут много таких, они хороши в работе и в просторечии называются клещами. Шпангоут, киль, настилка - все из крепкого белого дуба, а боковины, палубы, днище - из крепкого кедра. Маленькая такая посудина, которая в плаванье надежна, и строил я ее без спешки, основательно все просчитывая. К июню 1937-го уже два года с нею возился, по часу ежедневно. Помню, нередко бывало, приду в гараж пораньше и сижу, на нее любуюсь да прикидываю, как мне всего лучше следующую операцию произвести, или просто стены оглядываю, и ни единой мысли в голове.
А в то утро положил несколько планок настилки, боковины-то и днище у меня уже закончены были, и корпус стоял правильно. Как обычно, не переоделся, рукава и то не закатал - так вот в пиджаке, при галстуке и шляпе стал класть настилку, кедровые планки, которые плотно подгонять надо - 3/4 дюйма на 3, их на бимсах крепят, внизу, медными шурупами и гвоздями с гальваническим покрытием: зенкуют и, когда гвоздь сидит, еще шпатлевать надо. Планку я нарезал накануне, так что за час почти всю палубу выложить успел, причем даже не вспотев. Отряхнул брюки (вообще-то так, для порядка, дерево я чистым держу), раскурил вторую свою сигару, несколько минут посидел, свою работу оценивая, а потом, заперев двери гаража, пошел в контору. Может, думал я, вовсе не печалясь, кто-нибудь решит доделать оставшееся, ну и прекрасно, отличная у него лодка будет.
VIII. ПОЯСНЕНИЕ, ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ
Если позволите, кое-что поясню, предупредить кой о чем хотелось бы.
От отца я унаследовал привычку заниматься физическим трудом в хороших костюмах. Отец превратил эту свою привычку в настоящий ритуал, ну как хирурги прошлого века, непременно надевавшие в операционную смокинг, чтобы потом похвалиться, что на их манишках с запонками не заметить ни капельки крови, хотя случай был трудный.
- Аккуратно работать приучаешься, - говорил отец, - и без натуги. Хорошая работа - она же не обязательно с натугой делается.
В том же наряде, какой на нем был днем, в суде, - бутоньерка и все прочее, - папа перед ужином копал грядки на огороде, разводил негашеную известь и опрыскивал деревья - листья у них были широкие, и гусениц много, - или опоры веранды белить принимался, или машину мыл из шланга. Никогда при этом не перемажется, одежду не замочит - складочки и то не помяты. Когда однажды в 1930 году я вернулся из конторы и нашел отца в подвале - одним концом ремень затянут на балке, другим вокруг шеи, - на нем пятнышка грязного не отыскать было, хотя подвал у нас пропылился еще как. Брюки отутюжены на зависть, пиджак нигде не морщит, а прическа - волосок к волоску, только вот лицо у него почернело да глаза вываливаются.
Правильно папа говорил, что по дому работу надо делать в той же одежде, какую в контору надеваешь, - я с ним согласен и стараюсь выполнять это правило неукоснительно. Опасаюсь, правда, что для него закон этот каким-то конечным значением обладал, как-то там согласуясь с туманной его философией. А у меня ничего подобного, вот я вас и предостерегаю, не вздумайте в моих привычках философскую подоплеку отыскивать. Не спорю, день у меня так строится, что в этом расписании находят отражение общие мои понятия о вещах, но не надо ложных аналогий проводить, с толку собьетесь. Зря я, наверное, упомянул, что лодку сколачиваю, не снимая костюма, в котором хожу на работу.