но ее тут же затмила багровая ярость. Но сама же моя беспомощность привнесла и третью силу - я овладел собой. Пока Данай застрял на месте - называя Данаю матерью шлюх, за то что она первой раздвинула ляжки перед монетой, а меня, следовательно, первородным шлюхиным сыном и бумажной трахмой, - я понял, чему, как мне казалось, суждено было принести мне последнее удовлетворение: несмотря на неравенство нашего оружия, колебался он отчасти от страха, внушаемого ему Персеем, под легенды о котором у него прорезались зубы. Последний мой шанс дописать достойный, пусть и несколько выпадающий из общего стиля финал к этой золотой книге предстал передо мной так же отчетливо, как и в искусстве Каликсы: заявив (что в ином смысле было правдой), что предпочитаю состязаться на равных, я бросил в сторону кинжал и величественно двинулся на него с голыми руками.
- Пустая бравада, - с издевкой бросил Данай и отступил на шаг. Это была единственная победа, на которую я мог надеяться, ибо (как я спокойно заявил ему сквозь шум и гам) мы были рождены одной матерью; его руку замедляла простая неопытность в героебойстве. Я знал, что побледнел он всего на миг; я еще говорил, когда краска вернулась ему на лицо, меч взлетел вверх.- Смотри-ка, Андромеда (не могу сказать, говорил ли я во весь голос или же обращался про себя к своему полуобморочному я)! Твой любовник и впрямь пригожий парнишка, этакий юный Персей! - В этот миг куча мала разрядилась сразу двумя эпизодами: у моих ног волчком завертелся сшибленный с алтаря Эмафиона массивный серебряный кубок, а между нами, обнимая колени своего дружка, бросилась Андромеда. Заслонить? Остановить? Обнять? Умолить? Данай истово ее отпихивал, кричал на нее, шлем соскользнул у него с головы, самого его повело и развернуло. В считанные мгновения - их было меньше, чем этих слов, - я подхватил здоровенный кубок, пришедшийся моей руке более ко двору, чем его прототип рядом с давно разбитым паралитиком Эритием, и пока мой единоутробный братец, чуть ли не рыдая, на чем свет стоит крыл свои импозантные узы, залепил ему по голове такую затрещину, что кубок зазвенел, как самый настоящий гонг.
Словно прозвучал гонг, схватка тут же прекратилась. Данай свалился замертво. Оглушенный и ошарашенный собственным спасением, я крутил в руках его орудие: более поздней выделки, чем модель Эрития, он рельефно представлял предшествующую катавасию в том же самом зале. К тому же, будто изобразила этот день сама Каликса, пока обезумевшая от горя Андромеда любовно баюкала голову своего покойного непоседы, я заметил, что прообразом омываемой ее слезами раны, инталией метившей его висок, служило изображение на чаше его будущего погубителя. Теперь она, моя женушка, стояла с безумным взором и, причитая, выплакивала скорбь за всех: помимо Кассиопеи и Даная убиты были все до единого серифиане и, отнюдь не единственным из всех стражников, Галантий, которого Кефею выпало удовольствие сначала отправить к праотцам, а потом оскопить. Еще теплая плоть сплошь и рядом перемежалась давным-давно застывшей. Получивший легкое ранение Кефей рыдал у тела Кассиопеи; какой-то стражник похлопал меня по плечу и почтительно передал себя в мое подчинение вместе с оставшимися в живых коллегами: угодно ли мне, чтобы Кефей и Андромеда были убиты на месте, или я предпочту приберечь их для пыток?
Прежде чем я успел ответить, что спущу со стражников шкуру, если они не будут впредь подчиняться своему старому царю, Кефей взмолился ко мне пощадить жизнь дочери, не признавая при этом, что кто-либо из эфиопов способен покуситься на его собственную, которая уже летела в сторону Гадеса вслед за тенью его черной королевы. Подхватив кинжал Афины (отлетевший в кутерьме в его сторону, как его кубок в мою), он по самую рукоятку вонзил его себе в сердце, брызнула кровь, закатились глаза, и он умер так же, как и жил, - у ног Кассиопеи. Андромеда возопила, оборотясь от своего погибшего полюбовника к мертвому отцу, и даже окропила слезами волосы своей жестокосердной матери, корень и кокон всех наших злоключений. Затем она все еще по-царски надо всем восстала, оборотясь от отбросившей все страхи цыплячьей фигуры Финея ко мне и призывая меня ее убить, как я уже убил все, что было ей дорого.
- Мне жаль твоих, - сказал я. - И Даная.
Но ей не нужны были мои оправдания: как я отлично знал, заявила она, она ничуть не любила моего молоденького братишку, а лишь утешалась с ним; любила она меня - Персея- человека, а не златокожего героя или полубога, - и была мне супругою, доколе я по недостатку в глубине сердца взаимности не убил как супружество, так и любовь. 'Ты никогда не любил меня, - обвиняла она, - ну разве что как легендарный герой может любить простых смертных'.
- Она говорит совсем как ты.
Еще пару страничек? От ее слов моя душа содрогнулась; факт, однако, оставался фактом - моим фактом, который я впервые уловил каменной ушной раковиной, предсердием святилища Каликсы, - я был, и никуда от этого не деться, хоть это и сулит больше бед, чем побед, одним из Зевсидов, треклятым легендарным героем.
- Ты свободна, Андромеда, - сказал я ей.
Никаких благодарностей.
- Я была свободна всегда! - закричала она. - Несмотря на тебя! Свободна даже на утесе! - Я не мог оставаться с ней, пусть же так оно и будет. Протыкаемая или потакаемая, заявила она, она сыта мною по горло; если останется в живых, то в Иоппе, забрав из Аргоса наших младшеньких…
Противный средний Персей, глыбой застывший между юным истребителем и мужем, сподобившимся новой Медузы, глумливо прервал ее: 'И найдешь другого Финея?' - его последние слова, ибо я без лишних слов казнил его на веки вечные, услышав, что их говорю. Посему я не стал утруждать себя оправданиями, когда Андромеда преисполнилась по этому поводу глубочайшего возмущения. Во-первых, бушевала она, ее дядюшка был добрым и тактичным малым, конечно же не героем, но во многих отношениях мне не чета; во-вторых, не стоит ли мне напомнить, что я отнюдь не являюсь единственным з.-к. героем в списке: вне всякого сомнения, захоти только - и она могла бы найти себе другого, еще золотое; но (в- третьих - и как по-царски сверкнули у нее на лице материнские глаза!) последнее, что только может прийти ей в голову, - это подчиниться другому мужчине, будь то герой или пигмей: нет, она не Кассиопея, все, чего она хочет от оставшихся ей лет, - как можно лучше обустроить собственную жизнь. Чего, в отличие от нее, жаждал я, так это, она бы сказала, почитания обожания, а не взаимной человеческой близости; ну что ж, будем надеяться, что я отыщу себе нужное: взморье наводнено косяками юных девиц, жаждущих подцепить преуспевшего немолодого мужчину… 'Вроде твоей подружки в капюшоне, - с горечью заключила она, указывая на дверь у меня за спиной. - Поступай, будь любезен, как тебе нравится; мне больше нет дела; только оставь меня одну'.
Вплоть до этого последнего повеления она вполне владела собой, сломило ее это 'одну'; она пылко обхватила руками шею Финея и оросила его плечо рассолом горючих слез. Потекли слезы и у меня, отнюдь не крокодиловы, никакого очковтирательства. Я вытащил у Кефея из-за пазухи свой кинжал, прикидывая, кого из нас убить. Неподвижная, точь-в-точь ее изображение на стенах Хеммиса, но проплывающая сквозь потоки моих слез, совсем как при первом моем подводном на нее взгляде, сразу за порогом стояла кроткая Медуза. Добрую половину моего четырехкамерного сердца затопило: один желудочек, чего доброго, навсегда останется в память о моем вышедшем мне боком браке и запоздалом возмужании на холостом ходу, словно стульчик почившего дитяти; одно из предсердий, все еще сохранившее свободу, в нерешительности колебалось на грани выбора. Если бы только она поманила, призвала, избавила меня от сомнений, протянула руку! Но, конечно же, никогда она этого не сделает, никогда. С замиранием сердца я, оцепенев, застыл в нерешительности, словно она была всего-навсего гибельной старой, а не парадоксально драгоценной новой, пересмотренной