же ты хочешь уехать домой, словом, это была последняя проверка на прочность пеньковой веревки. Но ни на вершине ледника, ни на дне морском я не хочу жить, я ведь нормальный человек. Я детей хочу, конечно, никак не здесь, в этом старинном склепе, мы продадим эту квартиру, и на вырученные деньги купим домик твоего дедушки, и еще кое-что останется, у форинта сейчас хороший курс. И тогда улица Нап будет на случай, если мы иногда будем приезжать в Пешт, мне ведь в любом случае придется ездить сюда в издательство. Дай мне три недели, месяц максимум, пока я закончу эту книгу. К счастью, работа хорошо продвигается, что меня очень удивляет, иной раз человек месяцами мучается из-за одного эпитета, а сейчас как лавина сорвалась. Правда, потом, скорее всего, много придется исправлять, но, если мне удастся сохранить темп, тогда в конце октября ты можешь начать печатать. Только теперь я сам буду искать издательство, видишь, как все сложилось, это была скверная шутка, ну да ладно. Словом, дай мне еще две недели одиночества, чтобы наконец увидеть в истинном свете все, что давно уже нужно было увидеть, но только не приходи эти две недели, даже по понедельникам. А потом я дам объявление о продаже квартиры в “Экспрессгазету”, потому что риэлторы в большинстве своем жулики, лучше будет, если ты сама напишешь наследникам, и, как только придут отцовские деньги, мы сможем внести задаток…

— Ты закончил? — спросила она.

— Да, — сказал я.

Она повесила мой пиджак на спинку стула, а я уселся на стол и смотрел, как она одевается. Ее соски затвердели и стали лиловыми, а все тело дрожало, как прежде, когда она ложилась в ванну с холодной водой. В ее взгляде не было ни жалости, ни ненависти, ни даже равнодушия. Просто ничего. Как у того, кто минуту назад родился, только в придачу Бог наградил его тридцатью тремя годами изначальной жизни. Сперва она надела чулки и туфли, а затем блузку.

— Мне остаться? — спросила она.

— Нет. Ты никогда себя не простишь.

— Совершенно не важно, кого из нас я никогда не прощу, — сказала она и натянула юбку. — Только сидеть дома и пытаться что-либо понять, просто невыносимо.

— Однажды поймешь.

— Как тебе будет лучше.

— Так лучше.

— Знаю, — сказала она, затем я помог ей надеть пальто, она поцеловала меня в лоб и спокойно вышла, точно отправилась за хлебом.

Через несколько дней прекратился дождь, и я спустился на полчаса в Музейный сад. Возле колонки я нашел искалеченного голубя, какая-то собака постаралась. Сидя дома, я пытался понять, почему все так сложилось в моей жизни. Перед моими глазами проносилось: на похоронах господина актера Уйхейи я в сердцах сказал Юдит, что, если она больше не может врать, пусть пойдет домой и перережет себе смычком вены на запястье. Потом я вспомнил, как из-за замечания Юдит по поводу заметки, которую напечатали на первой полосе, мама сто раз проверяла дымоход. Внезапно я увидел, как молодой доберман господина, кажется, Шобеля, ринулся поохотиться на голубей в Музейный сад, хотя это запрещено. Мне только и остается тасовать эпитеты, думал я. Уже несколько дней застой, напрасно я ищу финал тюремной истории, один ничуть не лучше другого. И тогда я решил, спущусь-ка я на полчаса, пока дворник не нашел голубиный трупик, к тому же у меня в кармане даже есть целлофановый пакет. Словом, я пытался осмыслить свою жизнь, но потом понял, что это такая же бессмыслица, как мамина отговорка в давнишнем спектакле, что она не любит хлеб исключительно потому, что начальник цеха украл с завода шарикоподшипник, чтобы сделать самокат своему ребенку. Жизнь бессмысленна, не оттого что она не зависит от Бога, который бы распоряжался нашими судьбами, Бога нет. Жизнь бессмысленна ровно потому, что она зависит от самого человека, который иногда видит все по возможности ясно, а иногда пятнадцать минут кряду стоит на тротуаре и отупело переводит стрелки часов. Зря старается, за пятнадцать лет он окончательно раздолбал устройство, и стрелку уже никак не водворишь на место.

Затем пришел дворник с крючковатой палкой и черным целлофановым пакетом и собрал сигаретные пачки, обертки от шоколадок и прочий мусор, валявшийся вокруг скамеек. Возле голубиных перьев он остановился, все-таки органическое удобрение, но в итоге успешно перебросил в мешок лучшую часть голубя, и я подумал, что у меня действительно весьма инфантильное представление о Боге, в которое дворник с целлофановым пакетом вполне вписывается. У Провидения необязательно два белых крыла за спиной, оно вполне себе может ходить в кроссовках “Адидас” и в болонье. И, запихивая в мешок голубиные останки, Провидение спокойно может выругаться и поплевать три раза через левое плечо. Затем я подумал, что, если уж он голубя взял, газетную бумагу и подавно возьмет.

Если я правильно подсчитал, сегодня исполнилось тридцать шесть лет с того дня, как Андор Дарваш, Ребекка Веер и Эва Йордан уселись на заднее сиденье служебной “волги”, чтобы неблагоприятные обстоятельства не помешали их роману. Йордан подарила мне фотографию, сделанную в охотничьем домике, это было примерно в те дни, когда сокурсники моего отца, изучающие историю Венгрии, разливали в пивные бутылки из-под Кёбаньского “коктейли Молотова”. Фотография размером с лист почтовой бумаги, с узорчато-обрезанными краями, не шедевр, но хорошо скомпонована, даже не пожелтела. За столом, сколоченным из досок, сидят трое, перед ними стаканы и графин, на три четверти наполненный вином, за ними сумрак другой комнаты. Мой отец в свитере, мама склонила голову ему на плечо, губы полуоткрыты. Слева Эва облокачивается на стол, подбородок подпирает рукой, между двух пальцев сигарета, правая рука лежит на маме, но ее не очень видно из-за кувшина. Все трое смотрят в объектив “Зоркого” и ждут, пока отэкспонируется автоспуск. Взгляды свободные и открытые. Они не улыбаются и не рвутся в никуда. И если я все правильно подсчитал, когда в конце ноября они вернулись обратно в Будапешт, на заднем сиденье ехало уже пятеро.

Сначала я планировал написать на обороте фотографии несколько строк Эстер, но в голову ничего не пришло. Я просто надписал адрес и долго смотрел из окна, когда закончится возложение венков перед Радиокомитетом, потому что ближайший почтовый ящик там.

Естественно, я боюсь. Но пока она окончательно не растает в каменной печи, во мне еще будет оставаться что-то человеческое. Если бы я сидел где-то далеко, скажем, во дворе домика на берегу озера в каком-нибудь захолустье, я бы и тогда написал, что только одно наполняет меня восхищением: звездное небо над головой. А этого слишком мало.

,

Примечания

1

Героиня драмы М. Крлежи “В агонии” (1928). (Здесь и далее — прим. перев.)

Вы читаете Спокойствие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату