делу — сцена. Ведь я же не баба, не могу я разводить ваши идиллии, хлебать уху на лоне природы, когда над головой висит приёмка, комиссия, когда вся моя карьера зависит…
Дина мягко перебила:
— Вася. К чему нам карьера? Нам некуда тратить даже процентов.
Инженер иронически расшаркался и поклонился:
— Покорнейше благодарю. Жить на проценты с приданого жены, плевать в потолок и заниматься со скуки благотворительностью? Слуга покорный… Я сжился с необходимостью живого, настоящего дела, кипучего, понимаешь?.. Да, и я не понимаю твоих ребяческих воздушных замков о школах, больницах, всяких там добродетелях. Будет посёлок вокруг водопада, будет и больница, и школа. Наконец, я тебе вовсе не мешаю. Хочешь — набирай хоть сейчас ребятишек с погоста, там этого сопатого добра неограниченное количество. Чуди на здоровье, но оставь же за мной свободу…
— Вася…
Инженер окончательно потерял способность сдерживаться, брызгал слюною, сыпал, не слушая, отчаянным шёпотом:
— Нет, в самом деле, будь же, наконец, справедлива. Ты взяла с меня слово, что я никогда не вернусь к авиации. Ладно… А ты помнишь, как меня увлекала эта профессия? Хорошо. Поставлен крест. Если мне придёт в голову отправиться в лес, подстрелить глухаря, ты бледнеешь, в глазах твоих ужас… В конце концов, даже делом я лишён возможности заняться как следует.
Инженер снова прошёлся по комнате. Машинальным как будто движением, мимоходом сорвал с кресла чуйку, накинул на плечи.
— Поезжай, — сказала Дина устало. — Поезжай. Смотри, шестой час. Ты опоздаешь.
Снова голосом виноватого, нашалившего ребёнка капризно и ласково инженер сказал:
— Ну Диночка, ну дуся, ну, ради Бога… Ты же знаешь, мне вся поездка будет отравлена. Ну, будь же умницей.
Дина повторила настойчиво:
— Вася, ты опоздаешь.
— Ф-фу-ты!..
Инженер рассерженно фыркнул, почти вырвал чемодан из рук смуглой горничной, быстро пошёл на веранду. Остановился на пороге, спросил примирительно:
— Диночка? Ты меня не выйдешь проводить?
Дина отозвалась от рояля:
— Я устала… Ты опоздаешь.
Сердито топнул, кинул по-французски:
— Хочешь капризничать, капризничай… Сколько угодно… До свиданья!
Задребезжала стеклянная дверь. Дробно просыпались звуки бубенчиков. Шапка с павлиньими перьями проплыла мимо окна. Ворвался виноватый ласковый голос:
— Диночка! Не надо сердиться! — И, затихая, мягко застукали скачки пристяжных.
Долго глядела сухими немигающими глазами в окно.
Там, над макушками сосен, потухала заря, тени прятались за тускнеющими стволами, подползали к окну, заслоняя свет, заглядывали в комнату.
Уронила голову на руки, на пюпитр, долго сидела без слёз, без мыслей определённых. Так, на минуту, просветлялись в памяти образы. Знакомое милое лицо в ореоле кудрявых золотистых волос, синяя куртка механика, вся в масле и копоти. Скользкие твёрдые спины валов бушующего моря и взволнованный голос помощника капитана: «Русская… русская пассажирка на вельботе, в числе спасённых?.. Только что принята последняя депеша: „Фан- дер-Ховен“ затонул. Телеграфист поручил передать привет русской пассажирке…» Синее глубокое прозрачное небо, перистые силуэты пальм на горизонте, стрельчатые контуры минаретов и пагод и высоко, высоко, совсем маленький снизу, крылатый абрис аэроплана…
Красивые образы, красивые моменты.
Отчего же теперь так пусто, так холодно на сердце?
Нет даже острого горя, нет отчаяния, что эти образы потухли, потускнели, что вместо них звучит в ушах резкий, постоянно рассерженный, постоянно взвинченный голос… Постоянные подсчёты доходов-экономий с постройки, вечно лампа в кабинете до поздней ночи над грудой накладных и квитанций, щёлканье счетов и мечты о карьере… мечты какие-то арифметические, постоянно выраженные определённой цифрой.
Если бы ещё действительно была необходимость, нужда.
И теперь эти странные, почти ежедневные поездки в Петербург.
Подняла голову.
Тени сгустились. Спрятались по углам, обшаривали стены цепкими длинными трепещущими пальцами, тянулись к потолку, к окну, повисшему на чёрном фоне розовым, светлым ещё, разграфленным ковриком.
Машинально коснулась рукой клавиатуры, и одинокий, дрожащий, испуганно сжавшийся в темноте звук толкнул забытое воспоминание.
Передвинула руки к басам, тихо, чуть слышно вызвала к жизни мягкие, бархатные, мерно шагающие аккорды — аккорды «похоронного марша» Шопена…
Внезапно захлопнула крышку. Порывисто встала.
Почудилось, будто из-за рояля, из темноты, прямо в лицо смотрят чьи-то глаза. Чьи-то печальные, тёмные. Не видала, почувствовала их цвет — синие глаза на бледном лице. Губы под небольшими тёмными усами.
Но разве она думала сейчас об этом человеке? Разве вообще когда-нибудь о нём думает?..
Вышла на веранду, с удовольствием дышала посвежевшим к вечеру воздухом. К горизонту седой паутиной прилип туман, а на западе, там, где излучина озера почти вплотную подходила к просеке, крошечные огоньки кололи уже туман сверху и снизу и мерцали, один над другим, два золотистых, прозрачных ломтика.
И только когда проползал по излучине ветер, тухли внизу огоньки и месяц в воде извивался, тускнел и рассыпался золотыми мазками, а другой мерцал наверху неподвижно.
На погосте, за озером, звонили ко всенощной.
Брызги трезвона тонули, падая в воду, и над озером плыл мягкий старческий голос большого колокола.
И когда ветер с той стороны посыпал будто снегом свинцовое зеркало озера, звуки вырастали…
Колокол гудел у самой веранды одиноко и мощно. И чудилось, будто услышишь сейчас, как, шипя, возится волна в камышах, как камыш звенит.
Ветер доползал до просеки, прятался под верхушками сосен, и звуки гасли, колыхались лениво и сонно, снова сливались с тихим влажным дыханием вечера.
Далеко, на том берегу, вспыхнул огонь. Окунулся, исчез, замигал снова, и было похоже, будто в глубине озера, блеснув чешуёй, проползла змейка.
Тучи, подмазанные краской заката, падали на воду. И навстречу, со дна, поднимались такие же тучи, и нельзя было разглядеть, где зажёгся, мигает огонь. Обнажая небо, тучи уходили друг в друга, и не было туч, не было озера. Синие шапки сосен под обрывом, опрокинутый берег и жуткий маленький огненный глаз — всё висело в мутной лиловой мгле и вместе с нею дрожало и колыхалось под глухими ударами колокола.