— Не врешь? Ты чем сейчас занимаешься?
— Служу в агитбригаде.
— Мы тебя оттуда заберем: нам без переводчика хоть топись. Уж не знаю, как я вывел моих китайцев из-под Казани: из банка почти ничего не удалось вывезти — все досталось белякам. Сюда явились: на двести человек — тридцать котелков и двенадцать ложек, да и то начхоз орет, что это их добро и к нам попало по ошибке. После митинга пойдем со мной: китайцев надо в баню отправить, а то вшей разведут — еще сыпняк начнется.
— Кто желает, чтобы земля вновь перешла помещикам, поднимите руки! — крикнул Троцкий.
Толпа на площади молчала, только приблудная коза чесала о трибуну облепленный репьями бок.
— Кто готов горбатиться на фабрикантов от зари до зари? Кто желает, чтобы одни жили в особняках, а другие ютились по десять человек в комнате?
Лица суровые, челюсти сжаты. Дурачок Максимка, пастушонок, попытался пробиться к трибуне:
— Коза там моя… Отдайте Христа ради!
Суровые латыши схватили его под руки, козу за рога — поволокли.
Троцкий снял фуражку, отер вспревший лоб:
— Вопросы есть?
— Когда Бога разрешат? — раздался над площадью голос Максимки.
Нарком усмехнулся и, сойдя с трибуны, направился к «сюрпризу». Рывком сорвал со статуи покрывало:
— Вот вам бог!
Толпа вздрогнула. На вкопанной в землю мраморной колонне стоял бюст сатира.
— В течение многих веков служители культа рассказывали народу о Люцифере, — выкрикнул нарком, показывая на подарок французских промышленников. — Так кого мракобесы называли нечистым? Кого смертельно боялись? Первого революционера! Люцифер отказался подчиняться дряхлому Богу и восстал против его деспотии. Так пусть на земле, по которой попы и обманутые ими дураки веками ползали на коленях, будет стоять памятник гордому духу, который не склонился, несмотря на изгнание из рая и проклятия во веки веков!
Оркестр грянул «Интернационал».
Клим искоса взглянул на Пухова — тот, выпучив глаза, смотрел на сатира:
— Как он сюда попал?! Ведь это же скульптура из банка! Помнишь, она выпала из ящика и Тарасов передал ее тебе?
Послышался гул моторов, и из облаков вынырнули два аэроплана.
— Белые!
Ряды смешались, солдаты бросились врассыпную. Спрыгнув на землю, Клим и Пухов закатились под автомобиль.
— Сейчас бомбу кинут!.. Сейчас кинут! — голосил Леша, закрывая голову руками.
Но вместо бомб с неба просыпался дождь из листовок. Вслед удаляющимся аэропланам загремели выстрелы.
Клим потянулся, чтобы взять листовку, но Пухов тут же вырвал ее:
— Не трогай!
Он принялся торопливо собирать бумажки: мял их, запихивал себе за пазуху.
— Отставить панику! Встать в строй! — орали комиссары, сами перепуганные до полусмерти.
Клим выбрался из-под автомобиля и, прячась за спинами, отступил к церковной ограде. Свернул на Успенскую улицу, побежал. Вниз по откосу, по дороге, ведущей на станцию…
Пухов наверняка спросит у Троцкого, откуда взялся серебряный сатир, и наверняка расскажет наркому о том, кто таков Клим Рогов — дезертир, мародер и проходимец. Следствием станут две пули — Климу и Нине.
3
Окна госпитального вагона были открыты. Дни напролет Нина смотрела сквозь просвет между белыми занавесками на крапиву у забора, на проходившего мимо часового, на бродячего лишайного пса.
— Прогоните его! — кричала сестра милосердия. — Нечего собакам тут шляться!
Она не знала, что Нина тайком отщипывает кусочки хлеба и бросает их за окно.
Когда не можешь встать, когда дико скучно, можно получать удовольствие от непослушания. Или от прикосновений. Кто бы мог подумать, что вокруг столько приятных на ощупь предметов!
Например, отполированный сучок на стенной панели — гладкий, чуть выпуклый.
Атласное нутро лесного ореха — если разломить ядрышко по естественном стыку.
Питьевая сода — попросишь сестру принести тебе чайную ложечку: слегка коснешься нежного порошка, помнешь его в пальцах…
За ширмой два матроса со сломанными ногами бесконечно травили анекдоты или рассказывали о своих девках — с матерком, анатомическими подробностями, но очень смешно.
Возможно, это было нервное: когда доктор запрещает смеяться (чтобы швы не разошлись), любая ерунда доводит до изнуряющего хохота. Нина просила матросов замолчать — они еще пуще веселились. Она накидывала на голову одеяло, но укрыться от скабрезных баек не было никакой возможности.
Утром к Нине приходил суровый Гавриил Михайлович со свитой. В его присутствии все замирали, даже из-за ширмы доносилось только «Так точно, доктор» и «Никак нет».
Гавриил Михайлович осматривал Нину, качал лысой, в пигментных пятнах головой и всегда говорил одно и то же:
— Вы, голубушка, совсем запустили себя.
Непонятно, что это означало: то ли все плохо сейчас, то ли все было плохо раньше.
Доктор разворачивался, сестра предупредительно распахивала перед ним дверь, и медики удалялись.
После обеда приходил Клим. Все думали, что он муж Нины. Сестры милосердия улыбались, когда он поднимался в госпитальный вагон: Клим все время чем-то одаривал их — приносил то букет надерганных вдоль забора ромашек, то несколько папирос, то еще какую- нибудь мелочь. Нине было приятно, что девицы суетятся вокруг него, и в то же время они отнимали драгоценное время — Скудра отпускал Клима буквально на полчаса.
На станции происходило что-то небывалое: переселение народов, нашествие, все десять казней египетских. Но поток людей и событий обходил госпитальный вагон стороной. Дни Нины были заполнены ожиданием и страхами.
— Я все устрою, ни о чем не беспокойся, — говорил Клим.
Но как не беспокоиться, если неизвестно, что случилось с Жорой и Еленой? Если к Нине несколько раз заглядывал аккуратный латыш в кожанке и на хорошем русском языке справлялся о ней самой и о Климе: кто они и откуда? Она притворялась, что ей плохо, и он уходил, но осадок — неотмывающийся, как жирная копоть, — оставался.