пробивающимся через туман блеклым северным солнцем стал не слышен.
— Все, теперь если он с нами не поедет, что делать, чтобы вернуть этот медальон, я не знаю, — твердо сказал Оле-Лех.
— Хуже другое, сахиб, — отозвался Тальда. — Не помер бы старик от волнения, вот тогда действительно трудно будет придумать, что делать.
— Надо отвести его в карету, — сказал рыцарь, но сам не поднял даже руку, чтобы указать Димку, чего от него ждут.
А старый шаман как стоял, так и остался стоять, лишь раздвинул ниспадающие на лоб волосы, рассеянно потер разодранный до крови рот и принялся стягивать с себя три-четыре кожаных шнурка, прежде висевших у него на шее. У него это не очень-то получалось. Калабаха попробовала ему помочь, но он оттолкнул ее так сердито, что она едва не упала.
Димок стащил свои амулеты, потом разорвал нитку каких-то бус, которые просыпались частично ему за пазуху, частично на мох под ногами, старательно распутал всю эту мешанину своих амулетов, вытащил лишь один простенький кожаный шнурок, снова натянул его на себя, безучастно бросив остальные.
В этих нервных движениях шамана был какой-то смысл, но догадаться о нем было невозможно не только Оле-Леху. Пожалуй, смысла этих действий не понимали даже сородичи, с которыми Димок прожил всю свою долгую по местным меркам жизнь.
Что делать дальше, неожиданно догадалась все та же незаменимая Калабаха. Она подбежала к Тальде, пошарила без всякого стеснения в куче добра, вытащенного из кареты, достала простую железную армейскую кружку. Требовательно протянула ее Тальде, тот уразумел ее требование. Кивнул, вытащил пробку из прежде непочатого бочонка с водкой, щедро плеснул.
Эту кружку осторожно, будто затухающий огонь на ладонях, Калабаха поднесла Димку. Шаман принял ее, даже не взглянув на женщину. Принялся пить. Его кадык задвигался вверх-вниз, рыцарь отвел глаза: смотреть на пьющего Димка было неприятно. Что-то мешало рыцарю, быть может, недавнее впечатление от того холодного взгляда, с которым он столкнулся, когда медальон Госпожи растворился на груди этого северного человека.
А затем кружка бессильно выпала из пальцев шамана, покатилась по мху, расплескивая остатки выпивки, ее тут же подхватила Калабаха, но было уже поздно, ей водки не досталось. Хотя, может быть, женщина и не собиралась пить после Димка, только что извергавшего страшные проклятия… Возможно, ей нужна была именно кружка.
Шаман стал медленно оседать, и по взгляду его маленьких, теперь уже совсем неясных, но по-прежнему холодных и сильных глаз Оле-Лех догадался, что он опьянел. Это к лучшему, решил он.
— Тащите его, — приказал он Тальде.
Тот согласно кивнул, сделал несколько шагов к шаману, чтобы подхватить его, но резко повернулся на месте. Всего в трех шагах от него стояли молодой шаман северного племени и вождь Волтыск. Вождь требовательно протянул руку.
— Сиверс, возьми старика, — приказал Оле-Лех. — А ты, — он посмотрел на Тальду, — отсчитай двадцать берталей.
Сиверс, конечно, опоздал, когда он склонился над старым шаманом, тот уже опустился на мох и камни, свернувшись калачиком, определенно намереваясь то ли уснуть, то ли согреться. А может быть, наоборот, совсем замерзнуть…
Поднять его Сиверсу не хватило ни сил, ни смелости, он не знал, что делать с этим сжавшимся в комочек стариком. Но это было не страшно, это вполне можно было переждать.
Тальда снова нырнул в карету, а когда вылез оттуда, у него на ладони тускло отсвечивало старое золото. Он принялся перекладывать монету за монетой в ладонь вождя, но вдруг случилось нечто малопонятное… Монет на ладони Волтыска оказалось девятнадцать, и северянин поднял удивленные глаза на оруженосца.
Рыцарь наблюдал за действием своего оруженосца, но все равно не уследил, как и когда и кто именно стащил один из золотых кружков. Это было невозможно сделать, а все-таки произошло… В том, что еще в карете честнейший Тальда отсчитал именно двадцать требуемых берталей, рыцарь не сомневался ни на мгновение.
Тогда Калабаха, которая с железной кружкой так и оставалась где-то сзади, словно волчица прыгнула вперед, каким-то невероятным образом заставила вождя согнуться так, что лицо мужчины почти уткнулось ей в грудь, а затем, нимало не стесняясь, придерживая в чуть отставленной руке драгоценную железную кружку, пальцем другой руки полезла вождю в рот. Рыцарь не верил своим глазам, он даже не знал, что следует сказать на это и стоит ли говорить хоть что-то? И не знал, стоит ли над этим смеяться?
Тем не менее Калабаха была права, потому что, без всякого стеснения пошарив за щекой у вождя, вынула мокрую монету и с торжеством взмахнула ею, так что слюна разлетелась тягучей белесой нитью.
— Ай да женщина, — одобрительно проговорил Тальда и хлопнул Калабаху по плечу.
А та, мельком взглянув на Оле-Леха, положила недостающий золотой в руку своего вождя и после этого, чуть отступив, уже знакомым жестом прижала кулачки к груди.
— Тальда, придется налить ей за верность, — едва сдерживая смех от всего произошедшего, приказал рыцарь.
— Да я бы ей и наш бочонок с бренди выделил, — уже смеясь в голос, отозвался оруженосец, — только ведь упьется до чертиков… Пусть там и немного уже осталось… Так как, сахиб?
— Раз надумал, значит, отдавай. — Рыцарь перестал смеяться.
Подошел к куче выгруженного из кареты добра, обвел это плавным жестом рук и сделал движение, словно бы толкнул все имущество к вождю. Затем дошагал до поникшего старого шамана. Тальда быстро, но не без некоторой торжественности всучил Калабахе еще один бочонок, бормоча что-то, затем едва не бегом бросился к рыцарю и шаману. Склонился над старичком, легко, будто ребенка, поднял его, Сиверс тоже вдруг оказался рядом, нелепо попытался придерживать болтающиеся ноги Димка, но это было уже лишнее.
Тальда втащил старика в карету, за ними нырнул профессор, рыцарь последний раз обернулся и посмотрел на северян, стоящих теперь одной сплоченной группой.
Они глядели на карету во все глаза, как и те пастухи, которых путешественники встретили в тундре, когда только выбрались из реки. Их раскосые незнакомые глаза отливали странным мерцающим светом, возможно чем-то неуловимо похожим на свет здешнего небесного сияния, или на цвет вечно покрытого льдинами моря, или на свет северного и такого неприглядного, тяжелого, низкого солнца.
Оле-Лех с достоинством, словно находился на официальном приеме, поклонился, забрался наконец-то в карету. И прежде чем захлопнуть дверцу, крикнул Франкенштейну: