Это лишь подтверждало сказанное в газете: шпионам платят мало.

Вспомнил Цигель о погонщике ослов из книги «Зоар», притче, рассказанной ему Орманом.

Вот, ныне, он и принимался следователями, как погонщик ослов.

На шпионском языке такой погонщик мог быть назван крупным резидентом.

А ведь, по правде, был он прахом человеческим. Опять же, на шпионском сленге он и был мусором, в буквальном, а не переносном смысле слова, хотя оно происходило от ивритского слова «мосер» – доносчик.

Он не знал, что были попытки через юристов Германии и Франции обменять его на каких-то шпионов, сидящих в России. В службе безопасности все же считали Цигеля важной птицей, но Москва вообще отрицала, что человек с такой фамилией и кличкой «Крошка Цахес» работал на русскую разведку. Это злило Службу безопасности Израиля и заставляло думать, что он так и не выдал глубоко законспирированную сеть «кротов». Эту уверенность, которую «продавец» Аверьяныч обставил неотразимыми доказательствами, отхватив за это, несомненно, солидный куш, нельзя было расшатать никаким способом.

Гамлет

Цигель не прикасался к газетам. И все же один из надзирателей показал ему статью о нем. Боже, какие враки: резидент Цигель, не больше, не меньше. Он с трудом узнал себя на фото. Вероятно, щелкнули в зале суда.

Мало им камеры-одиночки.

Он был гол, в смысле, что не было угла, загиба, завесы, за которой он мог хотя бы на миг скрыться.

Его обозревали двадцать четыре часа – спящим, замершим, окаменевшим, справляющим нужду.

Можно ли привыкнуть к такой пытке?

Не это ли называется – гореть в преисподней без исподнего?

Какой же смертельно скудной должна быть жизнь надзирателя, не сводящего с него глаз.

Кто скорее сойдет с ума – узник или тюремщик?

Ну, платят хорошо, но тут особенно остро выступает правило: не хлебом единым жив человек. Не зря говорил, по словам Ормана, Мандельштам – «Тюремщики любят читать романы и более, чем кто-либо, нуждаются в литературе».

Постепенно, со временем, которого у него было невпроворот, он научился, ходя по камере, делать поворот почти вплотную к стене. Это вписывание в поворот было сродни ощущению слепца, чувствующего преграду, попахивало мистикой. Вначале, при каждом мгновении, когда Цигель почти ударялся головой в стенку, раздавался где-то в коридоре явно звук испуга. Видно, надзирающий за ним в телевизионный экран тюремщик вздрагивал, но потом привык.

Цигелю даже показалось, что кто-то из надзирателей стал повторять это движение впритык к стене, ибо увидел на лбу одного из них пластырь. А может, это было лишь плодом жаждущего событий и страдающего от скуки воображения.

Однажды он замер, услышав тихое пение и не улавливая, откуда идут звуки. Может, померещилось? Но пение, дремотное, едва слышное, продолжало подтекать под дверь. Он понял: это был тюремщик, пытающийся хотя бы чуть одолеть закосневшую скуку. Мелодия уходила и возвращалась: он, видимо, уходил и возвращался по коридору.

С этого момента Цигель пытался вычислить «поющего тюремщика», но это было невозможно, ибо все сменяющие друг друга надзиратели, молча, с каменными лицами, заходили в камеру лишь по делу: принести еду, проверить чистоту, включить телевизор, который Цигель тут же, после их ухода, выключал.

Пение очень волновало Цигеля. Значит, и эти существа страдали от скуки, и это, как ни странно, давало какую-то, пусть слабую, поддержку вконец одеревеневшему в своем существовании, если это так можно назвать, Цигелю.

Если говорить о Священной Завесе, то здесь ее заменяла каменная стена, подобная стенам замка Кронберг в Эльсиноре, в часе езды от Копенгагена, где Шекспиром была разыграна трагедия «Гамлет».

Не Гамлет, а – гам лет, гам надвигающихся, и все же стоящих поодаль восемнадцати лет – гам лет.

Вот бы теперь, когда вернулось юношеское умение каламбурить, посоревноваться с Орманом.

Отдушиной был выход на часовую прогулку в дворик, скорее, в каменную щель. Глухая, оглушающая ватной тишиной, камера сменялась гулом ветра поверх стен дворика, пением птиц, запахом раскаленных жаром камней, и распаленного солнцем воздуха. Воистину казалось, слышится гам – не птиц и суеты за стенами, – а гам лет предстоящей жизни, за которыми стоял замок Кронберг – долгие подвалы, горящие по углам факелы, пугающая гулкость замкнутых пространств, страх: не выбраться. И вдруг ткнулся налево, в какую-то доску. Оказалась дверь наружу, во двор замка, в свет дня, в трубный рев оркестра пожарников, сверкающего медью и бухающего барабаном.

О, если бы из этой тьмы смертного прозябания открылась куда-то дверь.

С музыкой, без музыки.

Опять пришла на память строка Мандельштама, услышанная от Ормана, – «Но музыка от бездны не спасет».

Дверь же походила на фальшивые, нарисованные Микеланджело в капелле Медичи во Флоренции – двери в загробном мире, никуда не ведущие, лишь манящие биться в них головой.

Цигель старался отвлечься: вспоминал лучшие минуты жизни, пытаясь их ставить рядом, как тома на библиотечных полках. Они дышали счастливой бестолковостью подростка, с подглядыванием в туалет во дворе за соседкой Зойкой и ощущением еще необъяснимого и все же неизъяснимого блаженства.

Однажды, всего однажды, на плавном переходе со сна в тонкий флер дремоты, засосало под ложечкой, и он ощутил такой наплыв сладостной свободы, сродни лишь высшему пику любви в момент извержения семени, что, показалось, еще миг, и его не станет. Но это не пугало, это ощущалось, как выплеск неожиданного счастья, как свершение строки Тютчева – «дай вкусить уничтоженья…»

Волна прошла, веяние сникло.

Цигель посмотрел внимательно под себя.

Постель была суха.

Эти бесконечные переходы от сна к реальности ужасно изматывали. Внезапно приходил на память увиденный давным-давно спектакль польского театра «Преступление и наказание», где сам режиссер Адам Ханушкевич играл Раскольникова. Убийство старухи происходило за занавеской, безмолвно, с метанием теней. Но затем Раскольников выходил из-за Завесы и мыл топор во всамделишном ведре, из которого выплескивалась вода. В этом неожиданном резком и узком переходе от виртуальности к реальности пылилась, изводилась, шла прахом жизнь Цигеля.

В камере лежал Танах, книжечка карманного формата.

Осторожно, острожно он начал читать «Псалмы» Давида.

Один из тюремщиков, верующий, в ермолке, наконец-то разжал губы и сказал, что псалмы читают с покрытой головой.

Миг, когда он накрыл макушку ермолкой здесь, в камере, показалось, сменил все содержание его присутствия в реальности, куда вторглась остро ощутимая толика сна, мощь

Вы читаете Завеса
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату