вечная еврейская въедливость – осчастливить окружающих богатством своей души, веря, что те только этого и желают. И получить щелчок по носу, бревно по голове, погром на всю общину. Как всегда, сам себе испортил долгожданную поездку в Иерусалим, о которой мечтал все годы. А ведь завтра, вернее, уже сегодня, в десять, он должен вместе с Цигелем ехать в Комитет солидарности с евреями СССР. Он же даже не посмеет постучать ему в дверь.
Стук раздался в дверь квартиры Ормана. На пороге, как ни в чем не бывало, стоял Цигель, видно, немного прихвативший вчера патетики от Ормана:
– Пора, мой друг, пора…
Земля, текущая молоком и медом
Комитет солидарности размещался в обычной квартире, в центре Тель-Авива. В одной комнате восседал глава Комитета Гольдман, в другой – два его заместителя. Все остальные сотрудники, включая бухгалтера, теснились со своими столами по кругу в салоне. Столы стояли также в предполагаемой в обычной квартире кухне, и в подсобке, где и сидел Орман, редактируя, а, по сути, переписывая материалы для брошюр и журнала «Факел», засылаемых в Советский Союз.
Конечно же, евреям, думал про себя Орман, мало «Искры», им нужен «Факел», чтоб легче засветиться.
Самое смешное, что и здесь он переводил статьи об узниках Сиона и активистах алии из французских и английских журналов, но цель переводов была абсолютно противоположной той, в оставшейся, за тридевять земель, наоборотной реальности.
Все столы были завалены кипами бумаг, которые так и не убирались в шкафы. Обычно во второй половине дня являлся Цигель, отпуская шуточки и комплименты направо и налево. В рамках проекта «Связи народа Израиля» он занимался поисками выходцев из Литвы и налаживанием их переписки со знакомыми евреями, проживающими в Каунасе, Вильнюсе, Друскининкае. Выходцы эти постоянно толклись в квартире, принося ответы адресатов и получая у бухгалтера возврат денег за автобусные билеты и марки.
К пяти часам дня все работники расходились. Оставался Орман, ибо не успевал сделать всю работу, бухгалтер, толстяк со странной фамилией Путерман, который имел свой магазин плетеной мебели и потому приходил в Комитет после обеда, и Цигель, без устали роющийся в этих кипах бумаг, выуживающий фамилии, письма, аккуратно все записывающий. Вообще, после возвращения из поездки в Соединенные Штаты, в нем появился раздражающий Ормана лоск и, видно, таящаяся в нем давно, а ныне прорвавшаяся наружу провинциальная самоуверенность.
Спасало Ормана от бумажного плоского безумия то, что три раза в неделю он с обеда уезжал в университет готовиться к сдаче докторского минимума.
Зеленые лужайки обширного университетского двора с вольно разлегшимися студентами и студентками, особая атмосфера молодости и отрешенности от житейских дел, мгновенно повышала настроение.
Какую-то неизведанную доселе легкость дыхания и ясность мысли нес прохладный сумрак читального зала, где под мягким световым кругом настольной лампы Орман, обложенный французскими книгами по философии, размышлял над своими идеями теории единого духовного поля.
В часу седьмом обычно появлялся научный руководитель Ормана доктор философии профессор Ашер Клайн. Он был всего на два года младше Ормана, но рядом с ним выглядел слегка постаревшим юношей в легкой рубахе и джинсах. Со времени первой встречи они успели о многом переговорить и все еще не переставали удивляться друг другу.
Клайн родился в Париже и подростком был привезен в Израиль. Родители его жили в Иерусалиме. Для Ормана оставалось тайной, как они сумели выжить во времена нацистской оккупации Парижа. Может, они бежали под покровительство Виши или даже в Алжир, как, положим, становящийся кумиром набирающей силу постмодернистской философии Жак Деррида, вовсе неизвестный за железным занавесом. Он старше Клайна на шесть лет, родился в Алжире, и в начале Второй мировой войны ему было десять. То самое правительство Виши маршала Петена предоставило, можно даже сказать, с радостью, право нацистам ввести расистские законы против евреев и во французских колониях. Учитель сказал: «Идите домой, вам родители все объяснят». Дорога домой превратилась в кошмар. Дети кидали в них камни с криками: «Грязные евреи!»
Клайн отслужил в Армии обороны Израиля, участвовал в Синайской войне пятьдесят шестого года, в советской трактовке «тройственной агрессии Англии, Франции и Израиля против свободолюбивого Египта», затем уехал в Париж, закончил философский факультет в Сорбонне, где и установил связи с блестящей плеядой философов своего поколения. Кумирами его стали два философа – более старший Мишель Фуко и, конечно же, Жак Деррида, кстати, отрицающие концепции друг друга.
Чудом же для Ормана было то, что Ашер Клайн с ними не просто «на дружеской ноге», а так запросто входит в их компанию.
Чудом же для Ашера Клайна было то, что Орман, приехавший из мрачной, как преисподняя, советской деспотии, с такой свободой владел французским, и даже читал там, во мраке, работы этих философов, пусть и со специальным допуском. Он был невероятно растроган, увидев слезы в уголках глаз Ормана, когда показал ему надписанную самим автором книгу Жака Деррида «L’Ecriture et la Difference. 1967» – «Письмо и различие», напечатанную в 1967 году.
Ну, и совсем уже потрясением для Ормана было то, что Клайн собирался взять его с собой на очередную философскую конференцию в Риме.
Тем временем жизнь со всеми заботами шла своим чередом, и Орман, сбившийся с ног в поисках ссуд на покупку машины, ибо время репатриантских льгот катастрофически уменьшалось, посещал синагоги, которые давали небольшие ссуды с возвратом в течение двенадцати месяцев. Считал каждую копейку с женой, учитывая свою небольшую заработную плату в Комитете, стипендию в университете и ее стипендию на библиотечных курсах.
Машину купил в кредит, конечно же, французскую – «Рено».
Клайн предложил для опыта вождения поездку в Иерусалим, и себя, многолетнего водителя, в качестве страховки.
Это была необычная поездка, – первая, в Иерусалим, за рулем собственной машины. Вообще, дорога в Иерусалим вызывала в Ормане внутреннее напряжение, какую-то запредельную, с трудом им самим переносимую сентиментальность, которая затрудняла дыхание. А тут еще накладывалась на это напряженность от рук, прикованных к рулю, от переключения скоростей, от деликатных советов Клайна расслабиться и его рассказов о лежащих на обочинах сожженных арабами еще в сорок восьмом машинах, на которых евреи пытались прорвать кольцо блокады Иерусалима. Ко всему этому, в голову лезли складывающиеся в стихи строчки, и Орман повторял их про себя, боясь забыть:
Орман весь взмок, благо родители Клайна, с которыми он хотел познакомить Ормана, жили почти у въезда в город, напротив автобусной станции.
Но и тут невозможно было успокоиться, оглядывая шесть высоких сводчатых комнат, заставленных вместо мебели музыкальными инструментами, которые изготавливались обитателями дома.
Потрясали огромные части органа.