В ресторане вагона пугает израильтян разбитая склянь, пьянь, дрянь на закуску, и непрекращающиеся выяснения в стиле «ты меня вважаешь?» с явной угрозой перейти в рукоприкладство.
Беспрерывно идет обсуждение прошедшего семнадцатого марта референдума о роспуске Союза советских социалистических республик. Вот уже эти слова пишутся с прописной.
Ввели карточки и талоны на продукты.
Телевидение начало работать без цензуры.
Распустили Варшавский договор и СЭВ – Совет экономической взаимопомощи.
Еще немного, и все вокруг – привычное, хоть и мерзкое – развалится.
К добру это или к худу?
Израильтяне не успевали осваивать информацию, которой Орман почти сбивал их с ног.
Особенно внимательным к деталям Орман был при посещении Брацлава и других мест начисто уничтоженного хасидизма, ибо обещал об этом детально рассказать Бергу.
Ехали через Новоград-Волынский, Житомир, истинно бывший «Жидомир», Бердичев. В сплошных, окружающих шоссе лесах таились лешие и вурдалаки. Нищая слепая земля впускала в себя под забытой аркой колхоза «Заря коммунизма». Выбегали к дороге памятники ложной патетики с мертвыми жестами солдат, рабочих и крестьян, тощие коровы провожали печальными взглядами единственный автобус делегации, ибо шоссе были пусты. Не было бензина. Водитель-то знал, на каком перекрестке стоит бензовоз, откуда просто шлангом накачиваешь бензин и платишь наличными.
Одни едва видимые дороги через лес привлекали внимание. По ним в прошлом ходили цадики из Житомира в Бердичев, из Аннаполя в Меджибож и Брацлав, из Чернобыля и Славуты в Умань, где могила рабби Нахмана. Сейчас, в огненном, красочно-гиблом закате эти дороги навевали страх своей пустотой и безмолвием.
Водитель был опытный, уже возил израильтян. Показал братские могилы расстрелянных евреев, забытые кладбища, где печальные глаза израильтян оживлялись при виде букв родного их языка на разбитых плитах могил.
Это удивительное пространство магии, мистики, заклинателей, колдунов, леших и ведьм было лишено сознания, словно злой рок бессмысленного прозябания опустился пленкой лозунгов, криков, затыканием ртов, страхом – на эти земли. И обломки плит с ивритскими письменами – непонятные, чуждые до глумления, посещались лишь пастухами да алкоголиками. Коровий помет был единственным признаком жизни на этих непотопляемых кладбищах.
Жутко огромный месяц в небе внезапно затягивался тучами. Дождь хлестал по окнам автобуса, навевая тоску. Ощущение мистики Полесья, погружающей в депрессию, не давало покоя. Дождь наводил на память мысль о радиации Чернобыля.
Чернобылье – черная трава, черная быль.
Ощущалась спрессованность отошедшей еврейской истории, полной страха, тревоги, периодических погромов.
Запахи не давали покоя. Земля была зелена, пространства чаровали, мифы пахли кровью.
И вдруг, будто из прошлого, хлынули сюда люди в черных шляпах и лапсердаках, богатые, с тоской духовного голода в глазах, и эти обломки могильных плит всплыли из забвения на поверхность Атлантидой.
В лагере еврейских детей под Славутой, собранных из мест, пострадавших от Чернобыльской катастрофы, детский хор встретил делегацию песнями рабби Нахмана – «Весь мир очень узкий мост, но, главное, не бояться», куплетами «Золотого Иерусалима», гимном Израиля – «Атиква». У самых клятвенных атеистов в делегации стыли слезы на глазах, душа стояла комом у горла, и каббалистические строки книги «Зоар» наполнялись новым дыханием.
И все же, зримое, думал Орман, более узко, чем слово и музыка. Именно эта угнетающая узость, не дающая глубокого дыхания, и породила модерн, жаждущий добраться до незримого с помощью линий и красок.
Память юности – Одесса
Тут у многих членов делегации были корни. И обуревало чувство истории евреев в двадцатом веке, одним из главных центров которой была Одесса.
Долго осматривали дом, где жил Бялик. Но мемориальная доска на стене посвящена была Дмитрию Ульянову. Входили во двор дома, где жил Жаботинский.
Десять часов утра. Делегацию везут в парк на Дерибасовской улице. В ротонде, как в старые добрые времена, военный оркестр играет вальс «На сопках Маньчжурии». Легкий завтрак в кафе. У памятника Пушкину делегацию встречает актер, загримированный под Пушкина, чтением стихов поэта. Делегатов ведут по бывшему Николаевскому, затем имени чекиста Фельдмана, а ныне Приморскому бульвару, над которым витает старый анекдот об извозчике, поставленном в тупик и заикающемся в удивлении: столько лет здесь езжу, и не знал, фамилия царя Николая – Фельдман.
Вдоль бульвара девицы в форме гренадеров стучат в барабаны.
У памятника Дюку Орман и молодой одесский миллионщик повязывают бело-голубой флаг Израиля и украинский желто-голубой – на дружбу.
Посетили знаменитый одесский рынок – Привоз. Сказывается отсутствие туалета. Сунулись в какой-то двор с горой мусора, шлака. С едва держащейся на столбах галереи соскочил мальчонка, бледный недоросль с весьма серьезным выражением лица: «Тут нельзя писать. Туалет больной».
За углом, в подвал сдают пустые бутылки мужчины и женщины, истасканные, с трудом стоящие на ногах.
Вечером делегатам устроили пышный банкет в ресторане «Светлана». Напротив, за столом, сидели одесские молодые миллионщики с красотками для сопровождения и свадебным генералом – Зямой Гердтом.
Царила будуарно-малиновая атмосфера.
На небольшой сцене плясали, высоко задирая ножки, девицы варьете, пел цыганский хор.
Поздно ночью, в полном упадке сил, Орман вернулся в номер, на четвертый этаж знаменитого в былые годы, и не только на всю Одессу, отель «Пассаж» с остатками барокко, рушащимися на глазах, истертыми фресками в стиле древнего Рима, широкими лестницами, скрипучим лифтом начала века. Цветной мрамор стен и серый мрамор ступенек был менее изношен, но и на них лежала печать разрухи. В номере телефонный аппарат был вырван вместе со шнуром, бачок в туалете не работал, постельное белье было рваным, простыни в дырах. Во всем проглядывала бывшая роскошь, облупившаяся, печальная, стесняющаяся самой себя. Венецианское стекло в проеме двери казалось неизвестно откуда залетевшим осколком света.
Жизнь, ушедшая в канализацию с маркой «марксизм».
Беспрерывное ощущение обветшавшей вторичности.
Внезапная тоска по жене сжала горло.
Орман записал в дневнике:
«Мое легкое дыхание тяжелеет от любви к тебе.
Мы с тобой одного дыхания от основания вещей».
В гостиничном номере зеркало отражало Ормана в любой точке комнаты.
Окружал третий мир, как запотевшее зеркало, как стоящая поодаль неисчезающая фата-моргана.