Зеркало уже тем хорошо, что таит в себе надежду: все в нем привиделось.
Зеркало подобно сну.
Во сне ощущение, что видишь все, как в зеркале.
Утром покинули пристанище. Автобус вез на вокзал по все той же знакомой Дерибасовской, и свечи каштанов, словно привет из юности, по-старому висели в зеленой дымке.
Свет дня сочился в окна спального вагона поезда Одесса-Киев размытой рыбьей серостью. Время отсутствия, по сути, разрыва с этими знакомыми пространствами, накладывало на них слой отчуждения.
Обочинность, отброшенность, оставленность этих мест, где впервые осознала себя душа Ормана, была особенно отчетлива и дремотно неоспорима. Ведь тогда он ехал по этой дороге в пригородном поезде, замирая мыслью о своем будущем: примут ли в университет, не примут?
Весть о провале в бездну всесильного Лаврентия Берии летела поверх крыш поезда, еще не касаясь ушей пассажиров, озабоченно любующихся холмистым бегом плавных черно- зеленых земель. Куда канула эта неохватная мощь империи, стирающей твое существо в прах?
Вот тебе и возвращение на круги своя.
Да круг до того велик, что несмыкаем.
Как по улицам Киева-Вия…
По Киевскому вокзалу, слабо освещенному в ночи, шныряли мальчишки- попрошайки. Пьяные музыканты, встречая поезд бравурными звуками, пытались изобразить некое подобие джаз-банда.
Долго не было автобуса. Наконец-то в первом часу ночи привезли их в какую-то гостиницу на окраине Киева, где Орман долго оглядывал номер с тремя видами обоев, вычурными лампами бра, клизматической кишкой, идущей от крана и призванной изображать душ. Комната была полна избыточного, но потертого лоска.
Проснулся Орман от раннего телефонного звонка, как от прострела. Явился сокурсник по факультету в Питере, давний друг Александр Фридман, с которым четырнадцать лет назад Орман так и не успел проститься. Естественно, с бутылкой коньяка. Пришлось Орману, который давным-давно не прикасался к спиртному, пригубить стаканчик.
Альхен, как его называли в студенческие годы, весельчак, на лету схватывающий языки, сильно постарел и словно выдохся.
– А ты, брат, как законсервировался. Говорят, у вас такой климат.
– Душа, брат, у нас дышит.
– А у нас душит. Мы, понимаешь, нынче как вентиляторы. Их выключили из сети, а они продолжают вертеться и махать лопастями.
– Чем занимаешься?
– Ну, чем я могу заниматься? Преподаю английский. Сейчас это модно. Молодежь пытается вырваться из этого гадюшника, и, знаешь, делает успехи.
– При таком преподавателе.
– Брось. Укатали сивку крутые горки. Последний анекдот: минимум информации и максимум усилий – луноход. Максимум информации и минимум усилий – мини-юбка.
– Узнаю прежнего Альхена.
За общим завтраком Альхен перезнакомился со всеми израильтянами, поражая их изощренным английским. Пошли прогуляться по городу.
– Какие люди, – восхищался Альхен, – и что им тут делать. Эта же земля пропитана антисемитизмом. Отвращение к жиду прет из всех пор. О да, они все здесь научились политкорректности, хотя с трудом произносят это слово.
Израильтяне же восхищались обширными киевскими парками, зеленью, просквоженной солнечным светом, не ощущая тяжести этого света, замершего в зените солнцем Иешуа Бин- Нуна, а в русском произношении, Иисуса Навина, чернобыльским солнцем, напоминающим – по апокалиптической мифологии последних лет – тихий, большой, беззвучный ослепительный гриб, неотменимо – вопреки нашему желанию – порождающий гибельную антивселенную.
На Крещатике толпилась уйма народу. Но вид у всех был подозрительно болезнен: ползли, как мухи, только очнувшиеся от спячки и уже смертельно усталые.
– Сейчас здесь модна песенка, вариация на слова Галича, – сказал Альхен и пропел:
Киев, понимаешь ли, в противовес гоголевскому Вию не желает, чтобы ему поднимали веки, не хочет видеть весь этот маразм, крепчающий с каждым днем.
Альхен потащил всех на выставку покойного Сергея Параджанова, автора знаменитого фильма «Тени забытых предков», посаженного в тюрьму за педерастию. Даже сидя за решеткой, тот создал, по сути, новую ветвь явно тюремного искусства – самопальные игральные карты, медали из крышек от кефирных бутылок, монеты-талеры. Затаенная не рассеивающаяся печаль стояла в помещении выставки.
Благо, не было официального гида, который хлопотал по организации поездки по Днепру.
Плыли, разглядывая Киев с больших вод – памятник Мономаху с крестом в руке, Андреевский спуск и Андреевский собор, набережные.
Катерок остановился в лесу. Развели костер, жарили шашлыки.
Альхен совсем притих. Сидел, пасмурный, вглядываясь в темень леса.
– В последнее время я примкнул к группе. И знаешь, чем мы занимаемся? Уходим глубоко в лесные дебри. Ведь живем мы на краю черной дыры, бездны, поглотившей сотни тысяч жизней. Раскопали мы историю Девятнадцатой армии. Ее просто заутюжили в Смоленских лесах и болотах. Тысячи солдат занимались единственным делом: попадали в кольцо и выбирались из него, пока их всех не вдавили в Ничто. По сей день мы находим в глухомани скелеты, черепа – несть им числа. Рок бездны тяготеет над этой частью мира. Украина – окраина этой бездны, задавленная Россией – нагое пространство гибели – живущее по подлым законам отбора управителей, которые как сорняки росли и заглушили все живое и талантливое. Ты можешь себе представить это прошлое? Я вижу его, как нефтеналивную баржу, транспортируемую на север по водам, и в ней восемь тысяч заключенных. На палубе три охранника. Задраили люки. Ни еды, ни питья. Но… выпускают «Боевой листок»… Для мертвых. Спасся оттуда лишь один журналист.
– Чего же ты тут сидишь? Ты же полиглот, которым цены нет в Европе.
– Поздно, друг мой. У каждого своя судьба.
Вечером работники Еврейского агентства повезли всех в ресторан «Печерские дзвони». На сцене разнузданные, толстозадые, в брюках в обтреп «грицюки» лихо раскатывали ритмы на контрабасе и саксофоне.
Альхен был тих и печален.
Нищета Питера
Питер встретил израильтян ливнем при выходе из поезда. Тусклый свет мерцал в коридорах гостиницы «Октябрьская». В номерах из плохо закручиваемых кранов лилась вода. Ковры поражали ветхостью. В туалет у Исаакиевского собора невозможно было зайти из-за вони. И, тем не менее, в подсобке туалета мужики играли в карты.
Для израильтян был особенно ощутим резкий разрыв между былой роскошью и унылой нищетой настоящего. Яркое обнажение банкротства – не только денег, но и слов. За