– Эге-гей! – кричал он своим. – Сарррынь на кичку! Гоп! Гоп!
– Вперед! – послал войско Васнецов на выручку своим недисциплинированным храбрецам. И побежал сам, забыв прихватить оружие.
– Эге-гей! – вопил Репин, бросаясь на предводителя вражеского отряда, занося саблю над головой.
Васнецов остановился.
– Илья, да ты меня пополам рассечешь. Глаза-то как сверкают.
– Черт побрал! – сказал Репин, втыкая саблю в землю. – И впрямь завоевался. Однако почему ты без оружия? Вот что – война есть война: ты – мой пленник.
– Ладно. Пленник, так пленник.
– Оружие сдавай!
Виктор Михайлович поглядел вокруг себя, поднял палку и положил ее к ногам победителя.
– Теперь по правилам?
– Все в порядке.
И тут из леса, где укрывался противник, раздались радостные вопли победы. Сражавшиеся на поляне герои повернулись на крики. Из леса выбежал Дрюша с плененным знаменем в руках.
– Победа! – звенел он на все Абрамцево. – Победа!
– Прохлопали! – ахнул Репин и, прищурясь, глянул на Васнецова. – Обхитрил, длинный! Начисто обхитрил.
Случился тихий вечер, без споров, без остроумничанья, даже без музыки. Сидели в гостиной, занимаясь своими делами. Дети строили из специального набора кубиков дворцы. Елизавета Григорьевна и Наташа Якунчикова вышивали хоругви, рисунки к ним сделал Поленов. Савва Иванович карандашиком набрасывал портрет Наташи. Он снова вспомнил о скульптуре. Александра Владимировна листала старые номера «Живописного обозрения», Поленов молчал и слушал.
В чтецах нынче был Васнецов. Для чтения избрали «Купца Калашникова», а Виктор Михайлович в «Калашникове» души не чаял. Читал он поокивая, глуховато от волнения:
– Какая тревога за всей этой картиной. Все обычно, а жизнь уже сломана. – Васнецов отирал слезы. – Всякий раз на этом месте горло перехватывает.
Присловье читал и разудало и весело, но смертной тоской веяло и от удали, и от веселости.
Концовку читал спокойно, никак не окрашивая голос, а у слушателей по спине мурашки бежали.
Чтение кончилось, но те, кто слушал, пошевелиться и то не смели. Виктор Михайлович отер лоб платком.
– Такое чувство, словно над обрывом стою.
– И я тоже почувствовала себя над обрывом! – откликнулась Наташа Якунчикова. – Господи, что же это за наваждение? Что это такое?
– Художественность, – сказал Мамонтов.
– Честность, Савва Иванович! – воскликнул Васнецов. – Милая честность! За нее бы поцеловать человека и все ему простить. Ан нет! Честен – так получай! И кнут, и казнь! Л самая пущая гадость во всем этом, что все слезами обливаются: гонитель, палач, зрители. Знали бы вы, как я ненавижу зрителей. Зрителей! Палач – человек подневольный. Правителю бычий пузырь власти, надутый, глаза застит, а ведь зритель-то все понимает, и ни с места. Никогда правого не защитит. Никогда!
– Да ты бунтарь! – засмеялся Мамонтов.
– Он – Калашников, – сказал Поленов.
– Да вы все у нас рыцари! – улыбнулась Елизавета Григорьевна и увидала благодарные влажные глаза Наташи.
Она, бедная, без памяти и без надежды была влюблена в Поленова, а у того весь мир на Климентовой сошелся. Снова наступила тишина, и все поглядели на темные окна. За окнами свершалось теперь таинственное преображение: лето перетекало в осень.
– Август, – сказала Наташа.
Савва Иванович пошел проводить Васнецовых до «трех сосен». Половина неба была закрыта облаками, а другая половина в звездах.
– Летит! – вскрикнула Александра Владимировна.
