– В соборе.
Виктор Михайлович снова опустил голову на подушку.
– Совершенно разбитый.
– Ничего, втянетесь.
– Я приметил, у вас очень хороший рисунок. Где вы учились?
– В Дюссельдорфе, у Гебгарта, у Мункачи. Ну и в Риме, конечно. Я сказал – Рим, а вы, наверное, тотчас представили себе Рафаэля.
– Я представил себе Микеланджело, Сикстинскую капеллу, а потом действительно стансы.
– Увольте! Увольте! Мы с Бароном прожили в Риме десять лет и, может, это и кощунственно, но прониклись к Рафаэлю прямым отвращением. Чувства те же самые, когда патоки переешь.
– Не понимаю! – Васнецов даже сел на диване. – Когда этакое слышишь от Стасова – жертвенник идеи. Но вы-то – художник!
– Художники разные бывают. Для нас с Бароном…
– Кто это такой?
– Саша. Брат. Он – Барон, я – Попа. С детства так повелось. Вы уж не судите нас… Мы ведь очень рано вкусили древнего немецкого искусства: Дюрер, Гольбейн, Лукас Кранах. Это – великое искусство. Красота его иная. Строгая, лаконичная… Короче говоря – кому что!
– А я учиться нашему ремеслу начал поздно. Практически – двадцатилетним.
– Может быть, это и не худо. Вы учились сознательно, зная, к чему стремитесь. А ведь мы с Бароном в том же Дюссельдорфе рисовали, отбывая срок, а душа была отдана, думаете чему – пиротехнике. Мы пермяки, потомственные инженеры. Наш дом – Михайловский завод. Глухомань фантастическая. Ни дорог, ни городов. До Камы и то тридцать верст. Начало нашего увлечения искусством тоже примечательно дикое. Сперли у саракульского лавочника краски. Матушка у нас была строгая, посадила в тарантас и приказала отвезти ворованное хозяину. Все тридцать верст ревели. Но обошлось, наградил нас старичок и красками и кистями… Мать рано овдовела, а потом, на наше счастье, вышла за умного человека, и тот увез нас в Германию.
– Там, наверное, и занялись пиротехникой?
– Да нет, раньше. Еще на заводе. Попалась нам на глаза книга. Тут и началось. Однажды чуть дом не сожгли… В честь большого семейного торжества решили мы устроить карусель с четырьмя пароходами. Пароходы должны были идти по кругу и палить из пушек. И вот, когда уже все было готово, оставалось сделать последние штрихи, к нам в комнату зашел наш двоюродный братец. С папиросой в зубах! Увидал порох, ступку, а он охотник был! И давай помогать нам порох толочь. Я увидал папиросу – обмер. Барон успел крикнуть: «Что ты делаешь?» И тут – ба-бах! Мы в окна. Как начали наши четыре парохода палить, ничем и не остановишь… Ну, а в Дюссельдорфе, назло обывателям, уж очень жизнь у них размеренная и правильная, бросали из форточки бутылки с зарядом. Как грохнет, все и выскочат на улицу. Два раза проделка удалась, а на третьей нас выследили и выселили не только из дома, но и с улицы.
– А с виду такие солидные, такие милые господа!
– Вот-вот!
По дороге в собор Васнецов спросил своего спутника:
– Павел Александрович, вам предстоит написать «Вход в Иерусалим», «Суд Пилата», «Тайную вечерю»… Не угнетает, что лица апостолов, исторических деятелей – того же Пилата – придется… выдумать?
– Но ведь так делали и до нас!
– И до нас… А все-таки…
– Вы знаете, я действительно об этом не задумывался.
– А у меня из головы не идет. Особенно когда думаю о лике Богоматери… А пророки!.. А русские святые? Какая она была, княгиня Ольга? Ведь получается, какую я напишу, такая она и будет.
– Такая и будет, – согласился Сведомский.
– А может, мусульмане правы, не позволяя рисовать лики?
– Не правы.
– Почему же?
– Да потому, что мы остались бы без работы.
– Деньги-то нас ожидают не очень большие.
– Знаете, почему я здесь?.. У меня роскошная вилла в Риме. Мои картины в Америке, в Англии и даже у египетского хедива, но я – русский человек, русской землей вскормленный и вспоенный. Я очень хочу оставить по себе память в России. И не просто память. Пишем свои картины мы красками, а только все же и кровью. Каково сердце в нас, таковы и картины наши. Вы простите за высокие слова, по такой уж разговор.
– Нет, нет! То есть как раз – да, да! Я понимаю вас, Павел Александрович. Я и сам здесь по той же самой причине, что и вы. Пора нам послужить простому русскому человеку.