Полковник Лазорев поутру, как было у него теперь заведено, обходил двор, проверяя посты, которые он надумал выставлять на ночь якобы от чумных — не дай бог, еще кто- нибудь во двор пролезет, — а на самом деле от своих: вдруг надумают бежать, заразу по Москве разносить.
Под утро прогремела короткая гроза, дождь умыл землю, и Лазорев тоже почувствовал себя молодым, сильным — на коня бы да в поле!
«Коня надо проведать», — решил он, продолжая обход и окликая дворовых: все ли на месте, здоровы ли?
Все были на месте, все были здоровы, и мелькнула у Лазорева проклятая мыслишка: пронесет! Как бы ни был силен мор, не все же помирают. Кто-то и останется. На развод.
Веселость и легкость, бродившие в крови, Лазореву не нравились, попробовал принахмуриться, да рассмеялся. Два воробья таскали у петуха корм. Пока петух кидался на одного, другой воровал.
Лазорев зашел в конюшню. Конь, нетерпеливо перебирая ногами, заржал.
— Ах ты, как обрадовался! — Андрей пошел было вглубь конюшни и — встал.
В яслях корчило старика конюха.
Перехватило дыхание, отступил, выпрыгнул за дверь. Закричал, себя не помня:
— Дегтя! Смолы! Огня!
Сам убежал в баню.
Вечером за ним пришла Любаша.
— Отворись!
— Нет, Любаша! Ты ступай, живи. Тебе к детишкам надо.
— Отворись! — повторила. — Зачем нам… в такие дни друг от друга хорониться? Может, дни-то последние.
Он подумал-подумал и покорно отворил дверь. Не зная, как выразить жене любовь свою, сказал:
— Умру за тебя!
— А я умру с тобой, — ответила Любаша. — Дня без тебя на белом свете не останусь.
И смотрели они, сидя на порожке, на звезды. Звезд было видимо-невидимо.
— Матушка моя любила на звезды смотреть, — сказала Любаша. — Матушки давно уже нет, а звезды светят и светят. И после нас будут светить.
— Ты про что? — испугался Лазорев.
— А не про что! Хорошо, коли есть вечное. Не забудут они нас.
— Кто не забудет?
— Луна, солнце, звезды, Господь Бог.
— Чудно ты говоришь, Любаша.
— А что ж чудного? Не хочу, чтоб про нас с тобою забылось. Я так люблю тебя, что об одном только и жалею: не могу дышать твоим дыханием, не могу твоим сердцем стучать.
— Да ведь и слава богу, что мы не один человек. Слава богу, что двое нас.
Утянула Любаша Андрея в баньку, а когда налюбились, спросила:
— Неужто нам отсюда хода нет?! Царица с патриархом уехали. И боярыня Морозова с ними. И все иные… Что ж мы-то сидим и ждем?
— Теперь поздно уезжать, — сказал Андрей.
Она посмотрела ему в глаза.
— А если бы… а если бы я… побежала?.. О! Я вижу, как ты смотришь. Ты ради царской службы и меня бы не пощадил?
— Зачем ты так говоришь? — Андрей опустил голову. — Да ведь если бы и побежала отсюда, так то была бы уже не ты, не Любаша.
— Но кто же?
— Та, что охотится за живыми.
Жена перевела дух.
— А ведь и правда… Господи, ведь никогда и не думалось, что жить так хорошо. А ведь хорошо, Андрюша?
— Хорошо, Любаша.
— Ах, коли можно было бы с конца да назад все прожить, все самое хорошее. Да и плохое тоже.
— А пошли-ка спать-почивать, — сказал Андрей. — Утро вечера мудренее.
Нет, не всякое утро мудренее вечера. Не всякое.
Сел Андрею на голову красный петух.
Проснулся — кругом пламя. На потолке, на стенах, сам воздух в огне. Поглядел на руки — с пальцев огонь стекает, снизу вверх.
«Горим!» — хотел закричать Андрей. И не закричал: побоялся пламенем, сидящим у него в груди, сжечь дом, двор, а то и всю Москву.
Однако ж тотчас и пожалел, что огня из себя не выпустил. Стало его распирать огнем во все стороны. Прошиб головой крышу, проломил задом постель, боками — стены. Зубищи, как у верлиоки, все клыками стали. С каждого клыка — огонь и кровь.
«Боже ты мой! — завопил Андрей. — Да бегите же вы от меня прочь, люди! Сожру вас всех! Кого не сожру, сожгу!»
— Любаша, беги! Прячься! Я иду!
Но Любаша, крошечная, ему по голень, тянула к нему руки и не бежала от него прочь.
Тогда он застонал, грохнулся с высоты оземь и рассыпался жалящими насмерть искрами.
Письма Пронского и Хилкова на имя царицы передавали через огонь.
Первые письма Никон нетерпеливо принимал от Арсена Грека и читал.
На этот же раз он убрал руки за спину, а на Арсена Грека закричал:
— Что вы всякое мне под нос тычете? Для того ты и состоишь при мне, великий грамотей, чтоб читать и писать!
Арсен Грек поклонился и прочитал письмо, в котором князь Пронский сообщал о волнениях, о том, что мор усиливается, померших сосчитать невозможно. Сообщал также, что некая Степанида Калужанка рассказывает с папертей о видении: мор послан в наказание за печатанье новых, испорченных греками книг. О том же проповедует и ее брат Терешка, хотя рассказывает иное видение.
— Садись и пиши! — приказал Арсену Никон. — Степанида с братом своим Терешкою в речах рознятся. Значит, врут! И вы бы впредь таким небыличным вракам не верили. Печатный двор давно запечатан. Книг не велено печатать для морового поветрия, а не для бездельных врак! Так все и напиши, как я сказал. И про враки оставь. Высек бы за враки всех, да ведь им, злодеям, даже чума не страшна.
Царицын стан был на реке Нерли.
Луга цвели в тот год, как перед концом света. Цветы лезли из земли красоты невиданной, лохматые, глазастые. Грибы росли колдовские — кругами. Меж деревьями порхали синие сойки, лебеди на реку садились черные, красноклювые, со змеиными шеями.
И вдруг — заморозок. Посреди лета!
Проснулись, а трава поседела. Даже Никону страшно стало.