Отважный Фанкеркховен первым сел под бритву Альберта.
Испытание продолжалось, а Милославский поспешил на Верх к царю.
Царь, увидев перепуганное лицо боярина, засмеялся. У Ильи Даниловича от сердца отлегло, он промчался по комнате, изображая Альберта с копьями, и царь хохотал до слез, а потом стал грустным.
Посидел, глядя в окно, повздыхал и сказал Илье Даниловичу:
— Я тебя давеча спрашивал, ездил ли ты в Голландию…
— Ездил, государь!
— Вот и славно. Вдругорядь ехать привычней. Наберешь офицеров, да лучших! Смотри! Человек двадцать наберешь, чтоб было у кого учиться, чтоб многие из наших ихнее ратное дело знали.
— А с этим что делать, с фоном? Показал он, что худ добре в военном деле. Правда, кровь ловко остановил. Говорит, что обучен ремеслу цирюльника.
— Себе возьми, пригодится, — сказал царь равнодушно.
Когда Милославский вернулся в комнату, где в поте лица трудился Альберт, офицеры были бриты, стрижены, и усы у них торчали как пики.
— Мы бьем тебе, всемилостивому боярину, челом, — от имени всех обратился к Илье Даниловичу полковник Данила Краферт. — Мы просим оставить в приказе Альберта фон Ветхена — цирюльником с окладом прапорщика.
Илья Данилович двумя пальчиками потрогал пикообразный ус Краферта и, засмеявшись, махнул рукой:
— Шут с ним, пущай служит!
К боярину Борису Ивановичу Морозову государь приехал по-свойски, с одним Федором Ртищевым. Федор свой человек, лишнего слова не скажет и даже взглядом не обнаружит себя.
— Здоров ли? — спрашивал царь, ласково всматриваясь в лицо своего воспитателя. — Уж небось две недели у меня не был. Или, упаси господи и прости, может, я ненароком обидел тебя, отец мой?
У старика от царской заботы слезы на глаза навернулись. Кинулся к Алексею Михайловичу, обнял, к груди прижал. А потом слезы вытер, сел и глаза опустил тихо- тихо.
— Не гневайся, Алеша, на слова мои стариковские. Выслушай до конца, что бы ни сказал я, хоть и глупые будут мои речи.
— Отец мой! — воскликнул государь и, подперев рукой щеку, стал ждать, что ему скажет наитайнейший его боярин, учитель и свояк.
— Многого-то сказать мне и нечего, — покачал головою Борис Иванович. — Старикам, Алеша, надо честь знать. Старики — большие умники, да только никогда им не ведать того, что ведают молодые. Молодые живут, а старики вспоминают. Я, Алеша, от государевых твоих дел не отстраняюсь, чем могу, помогу. Но и мешать молодым нельзя. Ты мне сейчас иное скажешь: дескать, без Морозова невозможно, без его мудрости, без его прыти. Не говори мне этого, Алеша. Очень я тебя прошу, а если вопрос какой есть, то давай подумаем вместе, как в былое время.
Государь встал. Рослый, плечами широк, лицом светлый, радостный, и честная печаль, хлынувшая на чело, не одолела ни света его, ни радости. Прошелся по светлице. И в каждом движении была естественная, природная царственность. Встал, сложил руки на животе и, не поднимая на Морозова глаз, сказал:
— Война будет. — Веки у него задрожали, краска стыда разлилась по лицу, но пересилил себя. — Гожусь ли, отец мой, воителем быть?
— За свое постоять, за древний Смоленск, за православную веру… — начал было Морозов.
— Нет! — оборвал его царь. — Ты правду скажи. По мне ли это — доспехом греметь. Кто-то ведь должен правду царю говорить!
Глаза стали круглыми, лицо как у разъяренного кота.
— Ты — попробуй, и мы вместе с тобою себя проверим, вся Россия себя проверит. Столько раз биты! Под оплеухами стоять, не падая носом в землю, можем. А можем ли побеждать? — Морозов засмеялся вдруг. — Ну, кто же тебе ответит, Алеша? Ты первый решаешься.
— Отчего — первый? В Смуту вернули же царство!
— То дело иное! Тогда всем народом поднялись! Каждый Троицу в уме держал, за Христа шел, за Россию и за себя, грешного.
— Так ведь и мне чужого не надо! Смоленск бы вернуть! Да еще на Украине православных людей от короля оборонить. За одно только православие их и бьют, и жгут! Не день, не два — пятый год!
Борис Иванович встал, приложился к иконе Спасителя.
— Алеша, перед святым Спасом скажу тебе. Мы своим умом жили, вам жить своим. Каков лучше? А нет его, лучшего. Есть горы, есть море. Что у моря впереди — неведомо. Обопритесь на нас, на матер берег, и ступайте себе! Помыслы твои, государь Алексей Михайлович, чисты, а что тебе Бог даст, то мы вместе с тобой изведаем.
Улыбнулся. Алексей Михайлович перевел дух, вытер пот со лба и тоже улыбнулся.
— А ты знаешь, Никон письмо сегодня прислал из Владимира. Соборы поехал древние поглядеть. Совсем они там брошенные, запущенные. Доброе письмо.
Сел к окну. Федор Ртищев подал ему письмо.
— Тут про всякое, а вот это место! — Прочитал: — «Воистину любовь не есть достояние лиц рассуждати, еже о богатстве и нищете, еже о благородии и злородии, еже о высокоумии и скудости, еже о расстоянии мест, качества и количества, ибо любовь… — Тут Алексей Михайлович поднял голос и повторил: — Ибо любовь воистину подобна есть солнечну просвещению, во все концы земли достизающу. Воистину, не погреша, изреку: любви начало и бытие и конец — Христово пришествие».
И такое восхищение было на открытом лице Алексея Михайловича, что у Бориса Ивановича кошки по сердцу заскребли — вот кому привязчивый государь с головой себя выдал, и быть этой любви, пока сама не выйдет.
И еще подумал ревниво старик: «Небось ради письма этого и приезжал. Один-то радоваться не умеет. Сам рад, и все должны улыбками растечься».
11 февраля 1653 года патриарху Никону положили на стол новое издание «Следованной псалтыри». Он вспыхнул, как от нечаянной и прекрасной радости, — это была первая книга, созданная его повелением, первое истинно патриаршее дело.
Но сердце в груди заметалось вдруг, под ложечкой тоска завозилась. Вспомнил сельских попов, которые теперь чередой шли к нему за благословением. Все они — оловянные пустые лбы, а коль пустые, то и не поймут новое слово, а поймут, так заупрямятся. Ведь упрямые все, как…
Никон попробовал представить будущего своего противника, упрямого, как… Слова опять не нашлось, а увидел самого себя. Прежнего, анзерского. И каменный, огромный, круглый лоб на море. Море о такие лбы расшибается вдрызг.
Нежно погладил книгу и на едином роздыхе намахал «память» всем этим каменным лбам, пусть делают то, что велят делать, ради их же спасения и блага: «…По преданию святых апостол и святых отец не подабает в церкви метания творити на колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще и тремя бы персты есте крестились».