улыбку, за саму вашу жизнь. Помните 19 марта. Наемники вырезали бы всех до единого, поляки в дело вмешались. Миловали красавиц да едва расцветающих девочек. Этих ровняли с вещами, пригодятся для утехи, для обмена, для работы.
Наемники двинулись к Тверским воротам, но стрельцы в Белый город их не пустили. Наемники попятились, завернули на Сретенку, но здесь улица была перегорожена столами, сундуками, лавками, и на помощь горожанам поспел с дружиной князь Пожарский. Опережая немецкую пехоту и поляков, занял Дмитрий Михайлович Пушечный двор на Неглинной. Пушкари были за своих, выкатили медных кабанчиков и огненным боем вогнали всю иноземщину обратно в Китай-город.
Возле церкви Введения Богородицы из бревен, приготовленных для строительства дома, собрали острожек, и Пожарский сел в нем, отбивая атаки немцев.
Польские роты ударили на Кулишки. Дома разорили, людей порезали, но в Заяузье не прошли. Не пустил Иван Матвеевич Бутурлин.
– Мы сегодня не сумели разорвать окружение, а завтра придет Ляпунов, – сказал боярам Гонсевский. – Ступайте к народу, добивайтесь примирения… Помните не только клятву Владиславу, но и о своих семьях – кремлевские запасы невелики.
Князья Федор Иванович Мстиславский, Андрей Васильевич Трубецкой, Борис Михайлович Лыков, Иван Никитич Романов отправились к Никольским воротам увещевать народ Белого города.
Иван Семенович Куракин с думным дьяком, канцлером Семибоярщины Иваном Тарасьевичем Грамотиным да с дворецким Василием Михайловичем Рубцом-Масальским пошли звать патриарха.
Гермоген изменников к себе не допустил. Тогда на патриарший двор, как разъяренные львы, прибежали Салтыков с Гонсевским.
– Сегодня пролилось много русской крови, – говорил Гонсевский, – русской, драгоценной для вашего святейшества. Я в том пролитии неповинен. Побоище вспыхнуло как пожар, от искры ненависти. Но завтра, если москвичи не образумятся, убитых будет втрое и вчетверо. И ведь Москва деревянная. Война спалит ее, люди потеряют все, что имели.
– Зачем вы здесь, пан поляк? – спросил Гонсевского Гермоген. – Это не Польша. Уйдите, и будет мир.
– Но Москва поклонилась Владиславу.
– Царю польской крови поклонились, не царству Польскому.
– Салтыков прав, когда говорит о своем патриархе, что этот пастырь не слышит голос разума.
– Уйдите из Москвы, я выну воск из ушей моих.
Салтыков потерял терпение.
– Что с ним говорить по-хорошему! Слушай меня, Гермоген! Если ты не прикажешь народу утихомириться, если ты не отошлешь Ляпунова от Москвы прочь, я сам предам тебя злой смерти, ибо ты пастырь, губящий свое стадо. Опомнись, стадо твое не овцы – все ведь русские люди, наши с тобой соплеменники, родная кровь!
– Злая смерть от изменника – для меня желанный венец, – поклонился Михаилу Глебычу Гермоген. – Пострадать за правду – обрести вечную жизнь. Не приходите ко мне! Более вы от меня ни единого слова не услышите.
– Не будь здесь пана Гонсевского, ты бы у меня уже ноги протянул.
– Вот видите, ваше святейшество, – сказал Гонсевский, – вас придется охранять от ваших же православных овец. Ротмистр Малицкий, отведите патриарха на Кириллово подворье.
– Да не в келейку его, не в келейку! – крикнул Салтыков. – В подвал, крысы по нем больно соскучились.
Бояр народ слушать не стал.
– Вы – жиды, как и ваша Литва! – кричали москвичи предателям. – Пошли прочь! Не то шапками закидаем, рукавицами погоним.
Не испытывая народного терпения, бояре убрались.
Вечерело. Москва пахла кровью, но в Кремле шло веселье. Солдаты хвастали друг перед другом трофеями. На каждом ворох из жемчужных бус, все пальцы в кольцах, карманы набиты драгоценными запонами, камнями, перстеньками. Пьянствовать командиры не позволяли, вот-вот явится ополчение Ляпунова, но насиловать девочек и женщин не возбранялось. На женщин играли в карты, женщинами обменивались, женщинами платили за товар.
Гонсевский с Салтыковым сделали обход кремлевских башен.
– Чем это вы заряжаете ружья? – удивился Гонсевский.
– Жемчугом, – ответил, посмеиваясь, жолнер.
– Жемчугом?!
– Да у нас его целый сундук. Русский жемчуг, речной. – Разве жемчуг бьет вернее свинца?
– Свинец бережем. Жемчугом стрелять веселей. От него крика больше. Попадешь – москали катаются, воют.
Вернувшись в Грановитую палату, где уже собрались бояре и командиры, Гонсевский задал только один вопрос:
– Как нам избавиться от окружения?
– Надо выкурить бунтовщиков из Белого города, а особенно из Замоскворечья, – предложил Иван Никитич Романов.
– Как это выкурить?
– Зажечь Белый город.
– Сжечь Москву?! – удивился Гонсевский.
– Так еще по ночам морозы. Быстро шелковые станут, – поддакнул Романову Грамотин.
– Ночью по льду хорошо бы перейти в Замоскворечье да и запалить его со всех концов, – сказал Салтыков. – Замоскворечье стеной не обнесено. Через него и к Смоленску можно будет уйти, и подкрепления получить.
– Все ли так думают? – спросил Гонсевский бояр.
– Коли мы их не выкурим, они нас голодом уморят, – вздохнул князь Куракин, сподвижник Скопина-Шуйского, а ныне – такая же Семибоярщина.
Команды поджигателей были тотчас отправлены во все концы города и в Замоскворечье.
Салтыков глядел на Москву с Фроловской башни, ждал огня. Стреляли на Сретенке, в Охотном ряду. Кипел бой на Кулишках, но пламени нигде не видно было. Посланные в Замоскворечье вернулись ни с чем, воевода Колтовский кого побил, кого прогнал.
Вдруг засверкали частые зарницы со стороны Коломенской дороги.
– Ляпунов пожаловал, – доложили Михаилу Глебычу.
То был не Ляпунов, а всего лишь Иван Васильевич Плещеев с передовым отрядом.
– Ах, темно нынче в Москве! – сказал Салтыков. – Как бы Ляпунов в темноте дорогой не ошибся. Посветить ему надо.
Поляки не понимали, чего ради печется о Ляпунове Салтыков, но Михаил Глебыч знал, что говорил.
Со всем своим отрядом, тысячи в полторы, с ружьями, он, одолев небольшие заградительные отряды москвичей, пробился к своему родному гнездовью. Взял иконы, деньги, золото, соболя, весело перекрестился и приказал холопам:
– Зажигайте!
Воздух был влажный, бревна, оттаивая от зимних холодов, гореть не желали.
– В каретном сарае есть бочка смолы, облейте хоромы с четырех сторон, чтоб горели как