свечка! – распорядился Михаил Глебыч.
Прикатили бочку, запахло, как в бору в солнцепек. Салтыков взял у холопа факел.
– Будем живы – наживем! Столько, полстолько да еще чуточку! – Засмеялся, ткнул факелом в смолу.
Среди весенней густой тьмы, объявшей мир, когда мороз, покряхтывая от немочи, примораживает ручьи и лужи к земле, Москва пламенела пламенами, словно спальня солнца.
Одно Замоскворечье было черно, но под утро там пошли просверки, и проникшие в Кремль тайные люди Гонсевского принесли весть:
– Пробивается к Москве полк пана Струся.
Гонсевский на радостях послал в Замоскворечье половину войска. В Замоскворечье были стрелецкие слободы, но ночью страхи и ужасы на стороне нападающего.
Поляки зажгли тын, устроили множество пожаров, и вспыхнуло Замоскворечье, как хорошо сложенный костер. Воинство и жители бежали в поле, а Струсь перешел по льду Москву-реку и соединился с Гонсевским.
Не устояла и Сретенка. Князь Пожарский был тяжко ранен, и его увезли в Троице-Сергиев монастырь. Князь плакал от своего бессилия…
Розовые сполохи московского огня бродили по снегам за многие версты от пожарища. Когда же настал день, огонь поник и смрадная, рыжая, сизо-брюхая клубящаяся туча накрыла стольный град. Поверх плавали купола Ивана Великого, Успенского да Архангельского соборов. Поля кругом Москвы чернели не от галок, от бездомных людей. Польское войско окружило погорельцев, началось горестное моление о пощаде.
Гонсевский пощадил, но приказал еще раз и воистину, а не ложно присягнуть Владиславу.
Присягнули.
Приказал всем подпоясаться полотенцами. Подпоясались. Иным пришлось исподние рубахи драть, чтоб пометить себя. То был Страстной четверток, и впереди Голгофа, ибо покорность врагу – страдание крестное.
Тьма окружала патриарха Гермогена. Он сидел на соломе, истлевшей, пахнущей мышами. О себе у него не было мыслей. Искал очами души своей спасительную икону Казанской Божией Матери. Он служил настоятелем храма Николы Тульского, когда в его приходе невинные детские руки на пожарище обрели сию драгоценность. Он держал икону в руках, он знал каждую жемчужину на ризе. Он помнил, где на глазах Богоматери-печальницы отблеск света, подающий надежду на исцеление от всех неминуемых бед. Но теперь – о грехи пастырские! – икона, вызванная молением, расплывалась. Она явилась не перед глазами, но стала у правого виска. Лик Богоматери ломался, как будто был колеблем неспокойной водой.
Гермоген отер глаза, но глаза были сухие. Плакала душа.
И увидел он в темном углу свет. И рассмотрел ризу. Риза, величиной с ладонь, росла на глазах, и уже недостало ей места под сводами подземелья, и она прошла сквозь своды, но ей и город был тесен, и она легла на землю. И росла, росла и сделалась больше земли – это русской-то земли! И воспряла, серебряная, жемчужная! Поместилась между землей и небом, и Казанская икона, стоявшая у правого виска, на огненных крыльях серафимов вознеслась в небо и соединилась с ризой.
Пал Гермоген ниц и тотчас почувствовал, что через него и по нему идут великие толпы людей. Он слышал хруст костей своих и чувствовал, как саднит кожа на руках. И не видел иконы, вдавленной в землю, и знал, что погиб, но, погибая, собирал последние крохи сил, чтобы хоть единым взглядом дотянуться до святыни. Ему наступили на шею, на плечи, на голову, но он, не оберегая более лица, повернулся и увидел! Риза поменяла серебро на золото. Золото сверкало, затмевая лик Богоматери и Богомладенца. Вся несметная чреда стремящихся взять у святыни святого припадала к иконе, и каждый, целуя, выкусывал из ризы жемчужину.
Тьма была черна, но светились меченные золотом, жующие жемчуг рты.
И тогда он стряхнул с себя стоящих на нем, будто они были листьями, упавшими осенью с дерева. Простирая руки, пошел к своей иконе, чтобы уберечь ее золото и ее жемчуг от святотатства. Икона меркла, сжималась и стала невидима, как невидимый град Китеж.
Гермоген очнулся.
В подземелье горели факелы. Ему что-то говорили. Он встал, пошел. Его привели в келью. Узкое, руки не протиснуть, окошко. Голая лавка. Стол на козлах. Вместо стула или скамьи – пень. На столе книга. В углу икона.
Загремели засовы.
Он сел на пень, не чуя себя. Ясно понимал: видение не о нынешнем бедствии… Толпы, попиравшие его плоть, – еще грядут. Еще грядет пожирание святого жемчуга, еще грядет исчезновение святыни с лица Русской земли.
Знал: покуда икона будет пребывать невидимой – тьма не отступит от Русской земли.
Взмолился:
– Господи! Ради мучеников и ради всего святого, что есть на Руси, верни утерянное! Яви икону, обретенную на пожарище! Да погаснет огонь страстей, и да будет свет жизни.
Ясно подумал: «Обретут, когда увидят и похвалят правдивого».
У Гонсевского выдался радостный день: с обозом из дюжины телег, груженных мешками овса, гороха, муки из репы, с возом сушеной рыбы пробился пан Грабов.
Ополчение окружало Китай-город и Кремль не сплошь, а рассыпанной на звенья цепью. Ляпунов стоял у Яузских ворот, Трубецкой – против Воронцова поля, Заруцкий – в монастыре Николы на Угреше, князь Масальский – у Тверских ворот, Измайлов – у Сретенских, Прасовецкий – в Андрониковом монастыре, на Покровке – воеводы Волконский с костромичами, Волынский с ярославцами, остальные полки разных земель раскинули станы от Покровских ворот до Трубы, в Симоновом монастыре, в Замоскворечье.
Пан Грабов обманул русских. Прикинулся своим, а потом ударил и проскочил мимо разинь в Китай-город.
Гонсевский тотчас пожаловал смельчака и храбреца поместьем.
«Пане Иван Тарасьевич! – писал наместник Москвы канцлеру Грамотину. – Прошу Вашей милости, чтобы Ваша милость, поговоря с князем Федором Ивановичем и с иными бояры, по их приговору отправил пана Грабова, а мой совет таков, что пригоже его пожаловать. Вашей милости слуга и приятель Александр Корвин-Гонсевский челом бьет».
И, посмеиваясь, написал свой совет на прошение самого Грамотина, который домогался пожалования за многие службы и усердие к его величеству Сигизмунду земелькой:
«Царского величества боярам, князю Федору Ивановичу Мстиславскому с товарищи! Мой совет в том таков, что пригоже Ивана Тарасьевича за его к государю верную службу тем поместьем пожаловать. И Вашим бы милостям, поговоря с собою, то и делать велим».
Земелька ты, земелька русская! Снова шла в дележ, кроилась и перекраивалась, обретая хозяев, награжденных за убийство русских людей. Но ту же самую землю делили, кроили и по другую сторону кремлевской стены.
К Ляпунову пришли рассерженные вологодские дворяне: их имения Иван Мартынович Заруцкий своею волей даровал казачьим атаманам, а для себя приглядел богатейшую Важскую волость, Чаронду, Решму, Тотьму.
Важская волость указом Сизигмунда была за сыном Михаила Глебыча Салтыкова Иваном, прежде волость принадлежала Борису Годунову, потом Дмитрию Шуйскому. Чарондой, Решмой и Тотьмой ныне владел сам Михаил Глебыч, прежними хозяевами при Годунове были