сообщить мне какие-либо знания. Позднее она первая начала учить меня писать и читать. Под ее руководством я начал мучиться над букварями Толстого и стал чертить свои первые анемичные палочки и косопузые нолики, получая выговоры за жирные кляксы. Она же начала будить во мне интерес к музыке и рисованию.
Но, увы! Моя мать не была педагогом по призванию. Она чрезвычайно увлекалась педагогикой, но не теми предметами, которые преподавала. У ней не было дара заинтересовать, увлечь. Кроме того, ее желание вести ребенка за собой было столь велико, что она недостаточно внимательно анализировала природные склонности своих детей, полагаясь более на наследственность. В конце жизни она не переставала себя упрекать в этом и однажды, за год до смерти, встретившись с одним из моих учителей, высказала ему мнение, что он, как более опытный, был обязан в свое время указать ей, что она направляет меня по ложному пути и собирается насиловать мою натуру.
Еще в молодости мать не была лишена сомнений в своих педагогических талантах. С трогательной непосредственностью она записывала в специальную тетрадь мелкие события из моей жизни, могущие определять мой характер, и тут же делала свои примечания и выводы. То и дело читаешь такие фразы: «Скорее всего я виновата — не умею приохотить», «Должно быть, не умею взяться», «Пою я отвратительно, то есть попросту не умею, но раньше он не любил никого слушать, а теперь даже меня может». Порой в ее записях звучат ноты отчаяния. «Хорошо писать в книжках, — замечает она, — «когда ребенок занят, то ему в голову не могут прийти дурные шалости», а если он один растет, как у меня, что же тогда делать? Он занят, занят, а потом хочется и поиграть, побегать: а с кем? Я не могу с ним, одному скучно, и начинаются шалости».
Наконец в октябре 1903 года мать записала: «Начал учиться. 3 раза учительница русского и арифметики; 1 раз священник, 2 раза учитель чистописания. С учителями учится серьезно и не шалит, а с учительницей не лучше, чем со мной».
О своей первой учительнице ничего не помню, не могу даже воссоздать себе ее внешний вид, осталось лишь в памяти, что ее звали Валентина Константиновна. Об учителе чистописания — и этого не помню. Зато учителя Закона Божия, отца Симеона Ковганкина, помню хорошо. Это был добрейшей души толстяк с немного бабьим лицом, малепьким носом пуговкой, на котором с трудом держались очки в тонкой золотой оправе. Он был типичной жертвой уродливых традиций русского священства, по которым церковный сан был не только нравом, но и обязанностью узко определенной касты. Раз твой отец священник, хочешь не хочешь, а будь священником, иначе потеряешь насиженный приход, уютный домик, в котором родился и рос, да вдобавок еще сделаешься чужим всем близким. В итоге от своих отстанешь и к чужим не пристанешь. А коли на твое горе ты еще второй сын, так ищи себе невесту среди единственных дочерей, часто незнакомых попов, сватайся к ней и женись на какой-либо страхолюдине, а то будешь выброшен из своей среды. Касте дела не было, что тебя тянуло на совсем другое поприще, на котором ты мог быть куда полезнее. Сколько трагедий разыгралось из-за этого, в особенности после революции…
Отец Симеон с чисто христианским смирением носил свой сан и был чужд какого-либо намека на недовольство и неудовлетворенность жизни. Но это происходило лишь по незлобивости его чудного характера. А как часто, рассказывая мне тот или иной эпизод из Священной истории, он вдруг прерывал свой рассказ, устремлял взгляд своих маленьких глаз кудато вдаль и начинал фантазировать. Он говорил о том, как люди будут жить в будущем, какая у них будет замечательная жизнь, как будет развита техника, строительство. Он так же резко обрывал свои отвлеченные речи, как и начинал их, и, обратив на меня свой добрый взгляд, смущенно спрашивал:
— Так о чем я говорил-то?
Порой мне приходилось заходить к отцу Симеону на квартиру в его маленький домик при церкви Николы Кузнецкого. Там меня всегда поражали хитроумно устроенные звонки на дверях, особые запоры на окнах и тому подобные усовершенствования работы самого батюшки. Отец Симеон оказал большое влияние на мое духовное развитие — слушая его фантазерство, я незаметно поддавался его увлечению и невольно, оставшись один, начинал так же фантазировать и строить воздушные замки. Связь с отцом Симеоном я держал долго, до первых годов революции, а потом как-то потерял его из виду.
В 1944 году заведующий отделом комплектования театрального музея как-то обратился ко мне:
— А мы вчера вас вспоминали!
— С кем?
— С отцом Симеоном Ковганкиным.
— Да разве он жив?
— Жив и вам кланяется.
— Сколько же ему лет и как он себя чувствует?
— Да ничего. Хорошо. Ему восемьдесят четыре года. Мы вчера с ним пол-литра раздавили за разговором, да мало показалось, пришлось еще четвертинку добывать.
— Что же он делает?
— Да ведь после революции он пошел на покой, а теперь с полутора десятков патентов на его изобретения, многие из них приняты и используются!..
Радостно было услышать, что хоть к закату своих дней отец Симеон дождался времени, когда смог обратиться к осуществлению своих фантазий, не опасаясь насмешек со стороны своей касты.
Иностранные языки, в частности французский, я начал изучать раньше всего, и мать, опасаясь привить мне неправильный выговор, с самых первых шагов передала меня в полное распоряжение гувернантки. Моей первой преподавательницей французского языка была дочь управляющего нашей фабрикой, молодая бельгийка, но кроме того, что она меня в короткий срок научила бегло болтать по-французски, следов своего влияния на меня она не оставила. Зато моя вторая французская гувернантка м-ль Марсель Пекё оказала очень большое влияние на дальнейшее формирование моего характера. Молодая, жизнерадостная, талантливая девушка, она заражала всех своей веселостью и бодростью. Прекрасно владевшая кистью и пером, она была неистощима на всякие выдумки и затеи. Она разыгрывала наших гостей и моих родителей, рисовала карикатуры, писала эпиграммы и шуточные стихотворения на наши домашние «злобы дня», давала всем смешные прозвища и все это с таким незлобивым юмором, который никого не мог обидеть и который был свойственен только француженке. М- ль Марсель покинула нас в год нашего отъезда на Кавказ, она уехала в отпуск к своим родителям, которые, будучи людьми зажиточными, вообще были против избранной ею профессии. Ей было тягостно дома, и она всячески стремилась обратно, но домашние ее не пускали. Она писала длинные и отчаянные письма матери, но ничего не выходило. После смерти брата, когда мы поехали за границу, м-ль Марсель встретила нас в Париже и путешествовала вместе с нами, намереваясь незаметно улизнуть обратно в Россию. Но в последнюю минуту за ней кто-то приехал в Вену, и она принуждена была возвратиться обратно в Париж. Огорченные всем этим, мои родители не пожелали более приглашать к себе француженку-гувернантку, так как все равно м-ль Марсель никто заменить не мог.
М-ль Марсель я обязан своими первыми занятиями рисованием — искусством, которым меня в свое время так пленил С. Н. Ягужинский. В области рисования я никогда не был талантлив, но способности у меня были, и развитие этих способностей безусловно сыграло роль в росте моего художественного воспитания и очень пригодилось в будущем. Пробовать свои силы на литературном поприще я тогда еще не решался, но это намерение, вероятно, в то время уже зрело во мне. Развитие фантазии под влиянием отца Симеона и пример м-ль Марсель подталкивали меня к попыткам попробовать создать что-либо самостоятельно.
