толковал с кафедры о чем-то сложном, ссылаясь на японские источники; товарищ его, рыжеволосый веснушчатый крепыш, закатывал глаза от удовольствия, бормотал: «Выучил- таки японский, подлец, выучил, сволочь, выучил на пари», и Таня догадалась, что доклад с кафедры всесоюзного съезда во многом игра для двоих и что приятель — человек в их науке посторонний: не так он слушал и не в тех местах ахал. Приятель был весел, карикатурно рыж и немедленно начал за Таней ухаживать, поделившись ценным наблюдением, что любовь прощает все, кроме отсутствия настойчивости. «Кроме отсутствия», — поправила Таня. «Это как? — переспросил он и тут же повторил: — Любовь прощает все, кроме отсутствия. — И захохотал беззвучно и еще раз внимательно оглядел Таню: — А вы молодец! Москвичка? Психолог или философ? Впрочем, не все ли равно! Так сказать может только женщина», — он снова беззвучно одобрительно хохотнул.
Потом он познакомил ее с Костей... Толпа из небольшой аудитории высыпала в нескончаемо длинный коридор двенадцати коллегий и вынесла с собой докладчика. Таня с рыжим приятелем отошли в сторону. Цветков мельком взглянул на нее, чуть дернув правым плечом, — она сразу увидела и запомнила этот жест. У него был взгляд человека, опустошенного работой мысли, и это выражение тоже оказалось ново для Тани, впервые ею отмечено. Завихрение вокруг него постепенно рассасывалось, в перспективе знаменитого российского коридора исчезали последние из вопрошателей профессора. Запомнилась минута, когда он внезапно остался один, — редкая седенькая челка, покорно опущенные плечи... Предстояло сделать несколько шагов — пол был чудовищно затоптан. Таня продолжала что- то машинально отвечать рыжему в развитие все той же темы о любви и ее отсутствиях; рыжий (к тому времени признавшийся, что он математик и школьный приятель докладчика) бойко толковал о подсознании, и Таня (тоже неожиданно четко) ощутила, что он пересказывает мысли Константина Дмитриевича. «Память — это преодоление отсутствия», — возразила рыжему Таня, но не успела закончить фразы — подошел Цветков, «так определял память Пьер Жане, — продолжил он, — не правда ли? — и, снова мельком взглянув на нее, добавил: — Как редко людям запоминаются одни и те же мысли». Они вышли на набережную, ни словом друг с другом больше не обмолвившись, — вдохновенно солировал рыжий Лев, — дошли до сфинксов, уселись возле них на ступеньках. Облака сносило вниз по Неве, то и дело сновали «ракеты», возвращавшиеся к пристани Летнего сада, с реки слышалась музыка, люди за пароходными окошками ели мороженое, запивая его лимонадом; рыжий Лев, отделявший Таню от Цветкова, разглагольствовал о том, что такое мифология современного научного знания. Ослепительный ленинградский день, державные сфинксы с притворно поджатыми лапами, недоумение, почему она слушает ненужное, покорно ожидая, куда ее поведут дальше... Ужинали они на Невском в похожем на вокзал ресторане (вкус Льва), танцевала Таня тоже со Львом, к столику подошел не то швед, не то финн, белесый, как лабораторная мышь, улыбнулся Тане. Цветков глянул куда-то мимо нее, Лев, сделав зверское выражение лица, отрицательно закачал головой, Таня засмеялась и отказала. Цветков тут же резко отвернулся... А потом была ночь, то есть длился бесконечный ленинградский день (кончился он только в Москве), ноги в туфлях на высоких каблуках отказывались идти; в геометрии улиц запомнились лишь спящие собаки на подоконниках, услышав шаги, они поднимали головы и долго провожали прохожих сонными равнодушными глазами. Той же ночью они забрели к Цветкову. И Таню поразило измученное лицо его жены, когда она открыла им дверь и ушла в зигзаги старой ленинградской квартиры... Перед возвращением Тани в Москву Цветков позвал Таню в гости отдельно — без Льва, без гомонящей шайки приятелей и сослуживцев. Жена его устроила прием, угощала домашней фаршированной курицей и, кажется, поняла все гораздо раньше, чем поняли они оба.
Кафельные печи, анфилада комнат — четыре их было или пять? — это в те годы, когда все жили тесно (отец его, оказалось, был выдающийся врач), и в затерянности запущенной квартиры двое людей, передвигающихся каждый по своим давно размеченным маршрутам — на таком пространстве легко не пересекаться неделями. Бесчисленные книжные шкафы со столетней давности зелеными занавесками, письменный стол, многоэтажный, как высотный дом на Котельнической набережной, занимавший приблизительно столько же места, сколько вся их с мужем и Петькой тогдашняя комнатенка, и кругом старинные часы (отец его собирал коллекцию). Весь тот вечер прошел под их перезвон. За столом Константин Дмитриевич капал соусом на скатерть, жена намазывала ему бутерброды, очищала помидор, вкладывая его в готовную, привычно сложенную руку. Он перекатывал мягкий, бесстыдно обнаженный помидор по ладони, и обе женщины невольно следили за тем, капнет он на скатерть или нет. Весь обед чета Цветковых молчала, Тане пришлось болтать какой-то вздор — о себе, своей работе, шефе, об их институте.
К чаю не было ничего, кроме сахара, Таня достала банку вишневого варенья, принялась мыть вазочку, взглянула в зеркало: в кафель над мойкой муж вмонтировал зеркало — Денисов устроил на кухне систему зеркал, чтобы Тане было видно, что где кипит, бурлит и происходит. Утомленное лицо с голубыми тенями под глазами глянуло на нее сквозь водные брызги — десять лет прошло с того ленинградского вечера.
«Самое главное, — объясняла ей тогда Варя, Костина жена, — аккуратно снять с курицы шкурку, шкурку отложить, остальное пропустить через мясорубку». — «Но это вечер работы!» — ужаснулась Таня. «Всего три часа, — Варя не поняла Таниного изумления, — Константин Дмитриевич любит»... Курица оказалась не гостевой, а обыкновенной едой. У Вари было скорбное, рано постаревшее лицо не очень счастливой женщины, слишком суетливо мелькали над столом ее руки со вздувшимися жилами и без маникюра. Она все взглядывала на Таню c тихой улыбкой, похоже было, она стеснялась своего положения при высокоталантливом муже и не знала, как скрыть это свое чувство: Таня была тогда молоденькой столичной дамой, хорошо одетой, с модной стрижкой, рядом с Таней требовалось держать фасон, сил же для фасона у жены его, по-видимому, осталось не очень много.
Так это началось или, скорее, обрушилось на Таню десять лет назад, и тогда, в первые минуты обеда, Таня подумала, что и дня не выдержала бы под одной крышей с таким человеком, но уже ближе к вечеру решила, что в крайнем случае научила бы его сперва чистить помидоры, если уж ему так нравится есть очищенные, и зажигать газ: Варя шутила, что он панически боится газовой плиты. Хотя что было решать: Петька едва начал говорить, Таня лет пять как была замужем, все шло хорошо, удачно и весело.
...В конце концов Константин Дмитриевич научился зажигать, газ, о чем и оповестил Таню года два спустя телеграммой, вызвавшей оживление их почтальонши, решившей, что это хитрая любовная шифровка, и возмущение мужа, поинтересовавшегося, что все это, наконец, означает. «Означает лишь то, что он действительно научился его зажигать», — ответила Таня, догадываясь, что это означает на самом деле — в ленинградском доме начались неприятности. «Кто ставит чайник?» — протелеграфировала она и в ответ получила «молнию»: «Умница, поняла».
Константин Дмитриевич, теперь давно уже московский житель, профессор, теперь уже Московского университета, не был у Денисовых недели две, может, больше (только в лабораторию к Тане забегал) и, как обычно, принес ей подарки — очередной альбом живописи и духи, видно дорогие. «Только из-за названия», — сказал он, поспешно заталкивая ей в руки атласную коробочку. В белом ромбике бежала вязь золотых букв — «Всегда с тобой». Таня сунула в шкаф под чистые простыни золотистые «Всегда с тобой», даже не понюхав. Иначе не избежать очередного, с холодком мужнина вопроса: «Что все это, наконец,