Нескладно началось детство. Отца она не помнит. Мать говорила, что он умер скоропостижно от разрыва сердца. Сохранилась одна-единственная пожелтевшая фотография, где отец был снят в красноармейской форме с шашкой на боку. Но почему-то мать не любила показывать эту помятую и пожелтевшую карточку. И хотя маленькая Аня верила, что у нее был отец, но скупые объяснения матери выслушивала недоверчиво, с сомнением. Уж слишком часто в ту пору менялись мамины знакомые. И как ни странно, почти все они приходили пьяные, пили с мамой, кричали непонятные песни и, самое главное, дразнили Аню, называли волчонком. Мало-помалу она действительно стала волчонком. Смотрела на них исподлобья, на вопросы не отвечала, конфет не брала.
Мать почти никогда не ласкала дочь, разве только в пьяном бреду обнимет костлявыми руками за шею, дохнет винным перегаром:
— Горюшко мое непутевое! — И громко, по-мужицки чмокнет в щеку мокрыми холодными губами.
Утром с больной головой, с отвисшими синеватыми мешками под глазами она уходила на работу, оставляя дочь в нетопленой квартире. Аня развлекалась, как умела, а чаще сидела у окна и смотрела на прохожих.
О чем она думала в ту пору, какие мысли посещали ее головку… Так и росла среди барачных стен, обляпанных дешевыми пестрыми обоями, без ласки, без развлечений. Только книги помогали ей забывать о пьяной матери, о ее пьяных гостях.
Шло время. Мать старела, дочь вступила в раннюю юность. Мужчины заходили редко и то, чтобы занять денег. Анна смотрела на них уже не с прежней злостью волчонка, а с нескрываемой ненавистью и презрением. Этот взгляд принесла она и в школу. Любила подолгу глядеть в глаза учителя, пока тот не отворачивался или просто не обрывал ее;
— Киреева! Я вам не железо, а вы не сверло!
Так и прозвали ее в школе: «Сверло».
С годами «Сверло» переиначилось на «Странную», да так и осталось.
Однажды на школьном вечере она пошла танцевать с красивым парнем. Анюта двигалась легко и уже с той грацией, которая появляется у зрелых девушек. Парню она, видно, понравилась. Он весь вечер танцевал только с ней. На следующий день она краешком уха уловила страшное, убийственное; «Дочка потаскухи». Плакала. Потом перестала. Душа словно застыла. Но после этого не стало подруг, не стало друзей. Мать казалась чужой, ненужной и грязной. Вступить в комсомол Аня отказалась наотрез, зная наперед, что и там будут спрашивать, чья она дочь.
Но вот позади десятилетка. Можно в институт, куда-нибудь подальше от матери, от знакомых, от злого, ненавистного городка. Выбрала медицинский. Началась война. Мысль об институте отпала. Пошла на фабрику к матери. Работала, училась на курсах медсестер. После разгрома фашистских войск на Волге не хотелось больше стоять у станка. Отпросилась на фронт. Направили работать в прифронтовой госпиталь. На душе немного полегчало. Ведь здесь уже нет знакомых, которые могли бы уколоть ее. Сознание, что она приносит пользу людям, облегчало душу.
Однажды (это было в начале сорок четвертого года) на госпиталь налетели фашистские бомбардировщики. В числе других ранило и Аню. Поправлялась долго, с мучительными операциями. Ухаживания молодого хирурга воспринимала как нечто обязывающее, как неизбежное. Но после выздоровления попросилась в действующую часть. Ее просьбу удовлетворил тот же хирург. На прощание она одарила его колючим презрительно-уничтожающим взглядом, от которого он съежился и пролепетал:
— Ведь я люблю тебя.
Это была явная ложь. Аня ничего не ответила. Она не боялась фронта. Слишком изломана душа, чтобы бояться снарядов, пуль, смерти. Слишком много дум, чтобы замечать все это. Она уже знает, что «Странная» пришла в батальон вместе с ней, что ей, должно быть, никогда не избавиться от этого прозвища.
Пусть! Ей, Ане Киреевой, ничто не страшно! Разве только чья-нибудь любовь, подобная любви военного хирурга, спасшего ей жизнь, может принести новые неприятности, горе, страдания…
Тонко посвистывал носом лейтенант, сонно бормотал связной. Аня не спала. Она думала, думала.
4
Появление Ани в роте уязвило самолюбие Пашки. Новый санинструктор делала вид, что не замечает связного. Это еще больше бесило его, разжигало какое-то непонятное чувство: что-то среднее между неприязнью и желанием понравиться девушке, заинтересовать собой.
Но то, что делал Пашка, оставалось по-прежнему незамеченным и даже, как показалось ему, вызывало скрытое раздражение санинструктора или просто насмешку, хотя девушка смеялась очень редко и то как-то натянуто, не от души.
В разговоры Аня не вступала, на вопросы отвечала неохотно, скупо, односложно. Шкалябин возмущался скрытностью девушки, но повышать тон не хотел. «Придет время, и она сама изменится», — думал он.
И в самом деле: каждый новый день привносил незаметные изменения в замкнутый характер девушки. Одно беспокоило лейтенанта: уж слишком безрассудной бывала Аня. Ходы сообщения и траншеи точно стесняли ее. Она часто выбиралась на открытое место и шла так, как будто здесь не жужжали пули, не завывали снаряды, не грохались мины.
Однажды Шкалябин не выдержал:
— Вы могли бы и не бравировать своим бесстрашием. Солдаты этого не любят.
Впервые девушка выслушала его без обычной суровости, не щурясь и не коля взглядом зеленых, как весенняя трава, глаз. Наоборот, на ее щеках выступил чуть заметный румянец, губы дрогнули, и вся она как-то сникла.
— Бравировать? — шепотом переспросила Аня. — Нет, товарищ лейтенант, я просто не знала… не думала об этом.
Шкалябин видел, что она нуждается в его помощи, а может быть, и в дружеском участии.
— Аня, — тихо начал он, — вот вы такая… ну странная, что ли… Я не знаю, как вам объяснить…
Девушка чуть заметно повела плечами.
— Видите ли, — продолжал он, глядя куда-то вдаль, — война не средство от душевных ран, не аптека, где можно получить лекарство.
— К чему вы это? — резко спросила она.
— Дайте мне высказаться, товарищ, санинструктор. — Шкалябин повысил голос. — Вы скрываете то, что у вас на душе. И меня это не интересует! Но предупреждаю: за гибель каждого человека я отвечаю. Погибнуть лишь для того, чтобы избавиться от какой-нибудь неприятности, — не геройство! Это просто трусость.
Аня прикусила губу, молчала. Ей и в голову не приходило, что кто-нибудь ее пожалеет, посочувствует, поможет. И даже тон этого человека, немножко грубый, немножко сердечный, ей понравился. Таким и должен быть командир! Да, таким! Он не должен жалеть солдата, но он обязан не дать ему погибнуть так, ни за что ни про что.
Конечно, здесь, на переднем крае, не место разным романтическим натурам и