лощины мелькали артиллерийские и минометные позиции, ей кричали вдогонку, но она, не обращая внимания на непристойные реплики, продолжала бежать. Порозовели щеки, на лбу выступили бусинки пота. Где-то жужжали снаряды, но разве это что-нибудь значило по сравнению с тем, что она ощущает? Легкость, сознание молодости и свободы придавали ей силы, бодрили душу.
Под ногами шуршала колючая трава, воздух касался разгоряченного лица осторожно, с опаской. Вот и спасительная тень ивняка, в которой можно схорониться от любопытных глаз. Аня быстро сбрасывает одежду и с наслаждением ложится на прохладную воду. Речушка неглубокая, в ней не поплаваешь, но зато она скрыта в прохладной тени и ее течение такое мирное, такое покойное! И девушка тихо смеется. Робкое журчание воды вторит ее смеху серебристым переборчатым звоном, листья перешептываются и тоже смеются. На несколько мгновений девушкой овладевает то счастливое бездумное оцепенение, которое кружит голову, опьяняет душу, переполняет сердце.
Аня улыбалась, ощущая всем своим телом это прикосновение живой природы. Она потеряла счет минутам…
В кустах послышался шорох. Девушка вздрогнула, глубже окунулась в воду. Шорох не повторился, но счастливое ощущение уже исчезло. Она еще не видела, кто там за спиной, но уже чувствовала на себе, на своем порозовевшем от купания теле неприятную тяжесть посторонних глаз.
Аня выскочила из воды, быстро схватила белье, скрылась в кустах. Одевалась наспех, нервничая и краснея, проклиная того, кто помешал ей. Стыд и ненависть захлестнули ее. Хотелось драться, царапать, кричать.
В зарослях, вцепившись мертвой хваткой в сухие прутья ивы, лежал Пашка. Дышал он часто и тяжело, как тот раненый солдат, чью руку Аня так ловко отхватила.
Пашка плакал. Плакал оттого, что совершил такую непоправимую гнусность, такую подлость, которую обычно не прощает ни одна женщина. Плакал оттого, что полюбил ее, полюбил первой любовью юноши, но сказать об этом не умел. Что ни делал, получалось плохо, никчемно и глупо. Он видел, как Аня пошла к речушке, видел, как раздевалась, видел обнаженную красоту ее стройного и крепкого тела.
Трусливое, циничное подглядывание ременным кнутом полоснуло по телу, сдавило сердце, возмутило все ее существо. Но как ни было больно, Аня не произнесла ни слова. Только слезы, жгучие крупные слезы, брызнули из глаз — и она пошла, тяжело переставляя ноги, сутулясь, как их командир роты. Еще раз ее доверчивость была обманута так постыдно и грязно. Пашка, точно придавленный ее взглядом, лежал не двигаясь, пока не затихли ее шаги.
6
Все ночи напролет передовая жила той особой кипучей и в то же время затаенной жизнью, которая предшествует большому наступлению. По ничейной зоне шныряли разведчики и саперы; в траншеях шли последние приготовления; снабженцы обеспечивали солдат боеприпасами, оружием, пайками НЗ, обмундированием. Политработники и штабные офицеры приходили чаще, задерживались до рассвета.
Из лощины доносились приглушенные шорохи моторов, лязг гусениц, скрип повозок, ржание лошадей.
Артиллерийские позиции придвигались к самым окопам, пушки ставили на прямую наводку. И все это без лишнего шума, без суеты, быстро, четко, с подъемом.
Лица солдат казались оживленнее, разговоры веселее, чаще раздавались шутки, сопровождаемые гоготом. То и дело в ротную землянку забегали офицеры, связисты, солдаты. Шкалябин еще больше осунулся, но взгляд черных глаз горел молодым задором, нетерпением и деловитостью.
Теперь Аня смотрела на своего командира с уважением. Он уже не казался ей тем бесшабашным лейтенантом, который так заразительно хохотал в первую встречу.
Девушка узнала от Алехина, что Шкалябин бывший художник, на фронт пошел добровольно с первых дней войны, что в свободное время он любит рисовать и что у Алехина есть набросок, сделанный лейтенантом. И все же она ни разу не видела, чтобы Шкалябин рисовал. Были случаи, когда при виде девушки он поспешно прятал в планшет какие-то бумаги и карандаши, отточенные остро, как у чертежника. Но Аня не обращала на это внимания. Как-то Шкалябин спросил:
— Вы любите живопись?
Аня удивленно вскинула на него глаза, легонько передернула плечами.
— Не знаю. Я никогда не задумывалась над этим. Может, я просто не понимаю. Я видела когда-то картины, и они казались мне чем-то… недосягаемым. Может, поэтому я не стала задумываться над ними.
Шкалябин был удивлен таким откровенным признанием. Раньше Аня так не говорила. И тогда он сказал:
— А я, знаете, люблю, люблю все изящное, красивое. Это, конечно, вас удивит, но, видите ли, — он опустил глаза, потер крупный тяжелый подбородок, — это потребность, без которой жизнь становится… Ну как бы вам сказать, сухой, что ли, упрощенной и менее интересной.
— Это я чувствую, — сказала Аня.
— Но такие испытания, как война, — продолжал Шкалябин, — на время стирают эту потребность, то есть, не совсем стирают, а как-то пригашают…
— И человек делается другим, да?
— Пожалуй, — задумчиво ответил он. — Другим ровно настолько, насколько этого требуют обстановка, долг, совесть.
— И вы теперь такой?
Шкалябин смутился.
— Не знаю… может, такой, — неопределенно ответил он.
Аня больше ни о чем не спрашивала, лейтенант занялся своими делами.
И теперь Ане стало как-то неловко. Ведь ему хотелось, очень хотелось поговорить здесь, во фронтовой землянке, об искусстве, о том прекрасном, что облагораживает человеческую душу, делает ее тоньше, красивее. Он соскучился по своей профессии, он просто хотел на миг забыть о войне, о тяготах окопной жизни. А она? Она оказалась такой невеждой…
Аня попросила Алехина показать ей рисунок. Связист достал из вещевого мешка потертый с замусоленными корочками блокнот, бережно его раскрыл, обтер пальцы о полу шинели и вытащил небольшой кусок ватмана с портретом самого Алехина. Аня видела сходство, видела одухотворенный взгляд Алехина, внимательный и строгий, но почувствовать то прекрасное, о чем говорил Шкалябин, не могла. И ей стало еще обиднее за себя, за все, к чему она стремилась сердцем, а понять не умела.
— Нравится? — спросил Алехин.
— М-м, нравится.
— Хороший художник наш лейтенант. — Алехин так же бережно убрал рисунок, тщательно перевязал вещмешок.
— Память! — подняв кверху указательный палец с черной каемкой грязи за ногтем, многозначительно произнес связист.