— Идем!
Спускаемся вниз, плотно прижимаясь к обрыву. К нам присоединяются Смураго, Шубин и Ситников. Петрищева с ними нет. Мы не спрашиваем, где он. Одним только сердцем отмечаем гибель товарища.
Через две минуты враг сбросит нас в Волгу. Значит, не надо терять ни одной секунды.
— За мной! — говорит Смураго.
Мы бежим вниз, чтобы успеть обойти врагов и встретиться с ними, быть может, в рукопашной. Осколки гранат с визгом пролетают над нами.
— Почему Журавский и Колупаев молчат? — спрашивает Сережка.
— Потому что они, сволочи, ушли! — отвечает Смураго.
В конце оврага появляются комиссар, фельдшер и повар Костя. У всех автоматы.
— Па-чему ушли сверху? — набрасывается на нас комиссар.
— Патроны вышли, товарищ комиссар, — отвечает Смураго.
— А где остальные?
Мы видим: из землянки выползают связные.
— Остальные… вот они! — говорит Сережка.
Комиссар быстро оборачивается.
— А-а-а, так вот вы где, голубчики! — зловеще говорит он. — Расстреляю сукиных сынов! А пока марш» наверх!
Журавский с Колупаевым как-то подпрыгивают и в одну секунду взлетают на кручу. Комиссар дает мне свой автомат.
— Наверх!
За мной карабкаются Сережка с Костиным автоматом и Смураго с фельдшеровым. У Ситникова и Шубина в магазинах винтовок осталось по два-три патрона. Комиссар, Костя и фельдшер с гранатами в руках поднимаются за нами.
Все это произошло так быстро, что немцы не успели подойти вплотную к берегу. Наш огонь смял сломавшуюся цепь и пригвоздил ее к земле.
Через полчаса мы устраиваем новую и последнюю позицию.
Теперь нас от гитлеровцев отделяет полоска в тридцать-сорок метров.
Голод окончательно расслабляет нас. Даже Шубин, этот здоровый тюлень, бросает лопату.
— Не могу, братцы! Сил моих нет!
— Крепись, Илья! — подбадривает Смураго.
Но мы видим, что это он делает лишь по привычке, по железной натуре своей.
Наконец лопата переходит к нам с Сережкой. Мы часто меняемся и отдыхаем. От работы становится теплее.
И опять сон одолевает нас, сон страшный, неумолимый. И нет сил бороться с ним.
Решаем стоять по сорок минут. Двое бодрствуют, остальные спят.
Первыми становятся на вахту Сережка и Ситников. Шубин, Смураго и я опускаемся на корточки на дно вырытых ямок и мгновенно засыпаем.
Сколько же может вынести человек!
Сорок минут показались нам одним мгновением. А ведь я помню, какими долгими бывали эти минуты в классе, когда учитель математики вдалбливал нам формулы, уравнения и еще что-то. Как могут изменяться те же самые минуты!
Теперь все это так далеко, далеко… и все же кажется — близко, и радостно, и неповторимо. Ведь больше нет того Митяйки-балагура, который так любил запускать во время урока бумажные шарики и рисовать в тетрадях девчонок чертиков и смешные рожицы. Нет и никогда не будет, пусть даже само время повернет вспять.
Того, что вынес этот Митяйка, что у него отпечаталось в душе, — никакое время не в силах стереть, уничтожить, вылечить. Оно всегда будет чем-то вроде двойника, вроде второго «я» или тени, вечно движущейся рядом.
Какая хитрая штуковина это время! Вчера был один человек, а сегодня в его же обличье совершенно другой!
И этот другой уже не делает мыльных пузырей из своей фантазии о несбыточном, неведомом, недостижимом. Этому другому уже ясен мир, тот мир, в котором он живет, в котором он, напрягая всю волю и все силы, борется за право называться человеком. Этот в короткое время переродившийся Быков знает настоящую цену жизни и смерти. Его не обманешь раскрашенной оберткой легкой и красивой жизни, полной чудес и приключений. Он принимает жизнь суровую, деятельную, полную лишений и невзгод, жизнь правды, борьбы и свободы, жизнь, какая она есть на самом деле.
И все-таки этот же Быков готов вынести все с самого начала, лишь бы только снова хотя бы раз услышать нудное объяснение формул и тому подобной премудрости, лишь бы снова солнечный лучик безмятежного ребячества озорно запрыгал на его парте…
У меня сильно замерзли ноги. Шубин советует переобуться, Славный этот Илья Шубин — широкоплечий оренбургский пасечник с добродушным лицом. Пусть он молчалив, пусть неуклюж, но в нем есть что-то очень уж мирное, очень деловое, как в его пчелах где-то в Палимовке под Бузулуком. И сам-то он как пчела: не тронешь — не ужалит. Но стоит размахнуться и ненароком задеть его — пощады не жди.
Сережка лежит у моих ног, свернувшись кренделем. Я сажусь рядом с ним и торопливо стаскиваю ботинки. Сколько недель мои ноги были скованы этими кусками кожи, огрубевшими как береста, обшарпанными, прохудившимися, с одним каблуком. А портянки? На что они похожи? А пальцы ног, слежавшиеся, словно их стискивали в каком-то прессе!
Впотьмах не могу нащупать дырок для шнуровки — это меня злит, и я чертыхаюсь, перебирая всех нечистых. Лотом наматываю обмотки.
— Выше, выше, — говорит Шубин. — Энтак-то теплея.
Я закручиваю обмотки до самых колен. Действительно, так теплее и… смешнее.
Смураго пристально всматривается в темноту.
— Что бы это могло быть? — спрашивает он.
Я быстро закрепляю конец обмотки и поднимаюсь.
— Где?
— Вот, — указывает он на ближайший к нам труп.
Я смотрю в сторону протянутой руки. По фосфорическому двоеточию догадываюсь о присутствии кошки.
— Кот, — говорю я. — Рыжий кот.
— Уж и рыжий… Ночью, брат, все кошки серы, а ты — рыжий.
— Здесь только рыжие водятся. Все прочие оттенки вымерли. А эти живучи и свирепы, как, вероятно, сам дьявол, — развиваю я неизвестно откуда появившуюся мысль.
Скоро наше внимание привлекает приглушенный шорох моторов. Это нас удивляет и радует: так давно к нам никто из летчиков не наведывался.
Над нашими окопами появляются силуэты двух ПО-2. Они летят один за другим, как говорят, в кильватерной колонне.
Самолеты разворачиваются и… мы замечаем вспыхнувшие блины парашютов.
— Ура-ра! — приглушенно тявкает Смураго.
— Ура! — подвываю я.
Мы как следует встряхиваем спящую тройку.
Два парашюта, как огромные серые птицы, приземляются между нашими и вражескими окопами.