Дядя Никита достает фляжку, подает ее мне. Я откручиваю колпачок и с жадностью лью в рот теплую воду. После нескольких глотков передаю Сережке. Последним пьет Семушкин.
— Так-то лучше, — говорит он, засовывая фляжку в брезентовый чехол.
Несколько бомб взметывают землю вокруг нашей воронки. На нас сыплются песок и горячие комья, пропахшие горелой взрывчаткой. Мы стараемся поглубже упрятать головы между комьями сухой земли. Со стороны это показалось бы довольно смешным, но нам не до смеха. Каждое мгновение мы рискуем взлететь на воздух.
Пронесло. Поднимаем головы. У Сережки посерело лицо, даже его красные губы потеряли прежний цвет. Вероятно, моя физиономия такая же. Рыжая щетина на подбородке дяди Никиты от набившейся пыли стала темно-коричневой.
— Робята, надо бы сменить позицию, — предлагает он.
Мы выжидаем, когда отойдут пикировщики, и меняем воронку. Новая воронка еще теплая и довольно глубокая.
— От пятисотки, — определяет Сережка.
Здесь нам покойнее. Дядя Никита сворачивает цигарку. Его прокуренные пальцы дрожат. Он уже наслюнил краешек газеты, как вдруг над нами что-то оглушительно завизжало.
— Это еще что такое! — возмутился Семушкин и посмотрел в небо.
Из полусвернутой цигарки посыпалась махра. В воздухе кувыркался какой-то страшный предмет и страшно завывал.
— Батюшки! — как-то по-петушиному запел дядя Никита и ткнулся головой между моими ботинками и большим комом земли.
Сережка еще больше побледнел, его продолговатые глаза округлились, как у совы. Не долго думая он влез под меня и замер. Мне ничего не оставалось делать, как запрятать голову между ног дяди Никиты.
Чем ближе к земле, тем сильнее завывал неизвестный предмет. Десятки воедино слившихся посвистов, казалось, наполнили весь мир. Ни дать ни взять — соловей- разбойник.
Я держусь за мотню брюк Семушкина и думаю: «Вот и все, вот тебе и военная романтика». Подюков вздрагивает всем телом, ожидая неминуемой гибели, и с силой буравит меня головой. Вихрь, сопровождающий падение этой необыкновенной штуковины, жутким холодком проносится над нами.
И когда мы отсчитывали последние секунды земного существования, в десятке метров от нашей воронки что-то сильно звякнуло и с дребезжанием покатилось по земле.
— Замедленного действия, — пискнул Семушкин, и я почувствовал удушье, словно упавшая бомба была начинена газами.
Однако разрыва не последовало. Мало-помалу мы освободились из тисков страха и высунули головы из наших убежищ. По-прежнему завывали сирены и фугаски, по-прежнему грохотали разрывы, но того оглушительного посвиста уже не было слышно.
Семушкин первый отваживается выглянуть из воронки. Мы не отстаем от него и, точно утята, вытягиваем шеи.
Из соседних воронок и окопчиков высовываются головы наших товарищей.
Перед нами лежит обыкновенная металлическая бочка со множеством дыр по бокам и в днище.
— Гляди ж ты, бочка! — обрадованно говорит наш старшой.
— Эмтээсовская бочка, — подтверждаю я.
— Митрий, бочка-а! Бочка-а! Ха-ха-ха! И дырья понаделаны. Скажи ж ты, вот… — дядя Никита вворачивает крепкое словцо. — А я-то думал… Ну, не отпетый ли народ эти немцы?!
Я вскидываю свой карабин и стреляю в пикирующего «юнкерса».
Семушкин огромным кулачищем грозит в сторону бомбардировщика. Еще раз мы меняем укрытие. На этот раз у нас настоящие окопы, неизвестно кем вырытые. Их маскируют заросли шиповника и боярышника.
Рядом с нами в таких же окопах сидят командир нашей роты Федосов и его связной Журавский.
— Ну как? — спрашивает нас Федосов.
— Держимся, — отвечает дядя Никита.
— Перегудова и Берестнева накрыло, — сообщает лейтенант.
Берестнев командовал вторым отделением нашего взвода, Перегудов — боец третьей роты. С ним мы прибыли в полк в один день. Он был старше меня на два года.
Я смотрю на Сережку, он на меня. «Вот оно, брат, какие дела».
— А Костька наш отмочил номерок, слышали? — Федосов улыбается, показывая крепкие зубы.
Мы выжидающе смотрим на лейтенанта. Дядя Никита что-то ворчит себе под нос, вроде: «С него сбудется».
— Как бочка завыла, он выскочил из воронки и давай ползать, — продолжает командир роты. — Я ему кричу: «Костька, сукин сын, вернись!», а он перекатывается себе с боку на бок да глазищами ворочает.
— Сомлел парень, — замечает дядя Никита.
— Ну, а когда бочка грохнулась, он и глаза закатил. А теперь отошел. Да вон он сам, — указывает Федосов на воронку, из которой высовывается кудлатая голова повара.
— А как котел-от? — беспокоится Семушкин.
— Пропал наш котел, — говорит Журавский и тоскливо смотрит под кручу, где стояла кухня.
— Поели, значит. — Дядя Никита втягивает голову в плечи и сворачивает цигарку.
— Выходит, опять не жрамши ночь встречать, — ворчит Подюков.
Чтобы заглушить голод, я решаюсь на отчаянный шаг:
— Дай закурить, дядя Никита!
Он мерит меня глазами с обмоток до пилотки, потом засовывает руку в карман брюк и достает щепоть махорки, очень схожей с соломой, пропущенной через соломорезку. Бойцы называют эту махорку «гвардейским табаком».
Свое табачное довольствие я и Сережка отдали дяде Никите.
— И мне, — брякнул Подюков.
Дядя Никита не удивился.
— Ну что же, нате, курите. В другое бы время отказал, а сейчас не могу. Душе полегчает, курите!
Мы поудобнее усаживаемся, сворачиваем толстенные папиросины. Подюков долго мусолит газету, но она никак не хочет склеиваться.
— Да ты зубами пообкусай, — советую я.
Семушкин извлекает кресало, прилаживает фитилек и деловито выбивает искры. Прикуриваем. Первым закашлялся Сережка. Я мысленно обзываю его скотиной. Но после второй затяжки в моем горле что-то сильно запершило, и я захлебнулся.
Дядя Никита посмотрел на нас с высоты своего роста и снисходительно улыбнулся.
— Табак неважный, — выдавил я сквозь слезы.
— Как только курят, — вставил Чингисхан.
После третьей затяжки я пообвыкся.
— Вам бы, товарищ Подюков, леденцы на палочке сосать, — выпуская клубы дыма через ноздри, говорю я.