— Врешь, Павлов. Покажи руки, — требует Галя, великодушно предоставляя мне право самому себя разоблачить.

Я неуверенно протягиваю ей ладони.

— Пожалуйста.

— Видишь, испачканы мелом. Значит, ты! — говорит Галя с насмешливым презрением к тому, кто так опрометчиво воспользовался предоставленными ему правами.

— Нет, не я, — продолжаю я отрицать, противопоставляя неопровержимым уликам Гали свое непробиваемое упрямство.

— Испачканы — значит, ты, — настаивает Галя, которую раздражает не столько моя вина, сколько упрямое нежелание ее признать.

И тут я проделываю на ее глазах до обидного простой и ловкий трюк.

— А у меня не испачканы, — говорю я, вытирая руки о штаны и показывая Гале чистые, без всяких следов от мела ладони. — Не испачканы — значит, не я.

Галя не знает, что ответить человеку, так нагло присвоившему себе ее недавнюю правоту.

— Но ведь у тебя только что были…

Я, молча, покачиваю головой, не желая тратить слова там, где очередные траты предстоят Гале.

— Были же… — с обидой настаивает Галя, ревниво сравнивая очевидность того, что было в прошлом, с очевидностью того, что есть сейчас.

Я неопределенно развожу руками, словно бы обращаясь к несуществующему свидетелю, который мог бы подтвердить ее правоту.

— Значит, ты ничего не писал? — спрашивает Галя, снова глядя мне в лицо и с надеждой отыскивая во мне несуществующего свидетеля.

Я показываю, что в моих силах лишь молча качнуть головой и неопределенно развести руками.

— Ничего-ничего?! — удваивая произносимое слово, Галя удваивает и свою надежду.

Всем своим видом я по-прежнему изображаю молчание и неопределенность.

— Не писал, что ты меня любишь? — спрашивает Галя с нескрываемым разочарованием человека, лишенного последней надежды.

Великий хитрец и обманщик

После этих слов сказать нам больше нечего, мы расходимся в разные стороны, и я стараюсь доказать себе, что горжусь своей хитрой уловкой, благодаря которой мне все-таки удалось спастись от расправы, учиненной Галей, сохранив остатки волос и надорванный воротничок рубашки. В доказательство своей гордости я даже издали поддразниваю Галю, выкрикиваю ей вслед: «Катись колбаской!..» — неумело свищу в два пальца, паясничаю, гримасничаю и выделываю всяческие выкрутасы, чтобы заставить ее обернуться, но она не оборачивается. Не оборачивается и уходит, а я все равно стараюсь доказать себе, что горжусь, и от этих стараний мне становится вдруг так мучительно грустно, словно я — великий хитрец и обманщик — сам себя обхитрил и обманул. Но чем грустнее у меня на душе, тем упорнее я стараюсь и тем дальше уходит от меня Галя. Вот ее уже и совсем не видно — скрылась в арке дома, — а я все стараюсь и стараюсь. Поддразниваю, выкрикиваю, свищу в два пальца, всеми силами сдерживая подступающие слезы, и когда чувствую, что уже не сдержать и я сейчас позорно расплачусь, подхожу к стене и утыкаюсь лицом в исчерканный мелом камень…

Следы крошащегося мелка на серой каменной стене — это и есть мои последние пятидесятые (пятьдесят восьмой и пятьдесят девятый), вспоминая которые я, человек с бородкой, крапинами на лбу, седыми висками и морщинами в уголках глаз, словно бы пишу размашистым почерком: «Галя, я тебя люблю». Пишу, отчаянно царапая мелом ноздреватый камень, и то летучее и неуловимое, что мы называем прожитой жизнью, возвращается ко мне, и во мне вновь оживают мои последние пятидесятые, а вместе с ними — сороковые, тридцатые годы и наступающие шестидесятые.

Я люблю наш двухэтажный дом с раструбом патефона в окне и причудливо выросшим на карнизе деревцем. Люблю подвал с окнами на уровне ног, нашу дачную половинку, глупую Шурочку, прикладывающую к картонной кукле бумажное платьице на магните. Люблю красное кирпичное здание школы с неуклюже-парадной дверью и низкой площадкой крыльца. Люблю грозную, в гимнастерке, затянутой солдатским ремнем, директрису по имени Дора Дормидонтовна и люблю Галю Кондратьеву, которая сегодня не пришла на урок. Люблю, и недавняя тоска покидает меня, и ядовито-зеленые отсветы жизни рассеиваются в голубом сиянии.

На таможне в Капернауме

Я вновь листаю книги с пометками дедушки и отыскиваю в них сведения о первом евангелисте, служившем на римской таможне в Капернауме и собиравшем торговую пошлину. Собиравшем до тех пор, пока мимо не прошел одетый в хитон, закутанный в плащ и подпоясанный поясом человек с волосами до плеч. Да, длинными золотистыми волосами, рыжеватой, с пшеничным отливом, бородкой, угадывающейся радугой, лучистым нимбом вокруг головы и искоркой, проскальзывающей меж пальцев. «Проходя, увидел Он Левия Алфеева, сидящего у сбора пошлин, и говорит ему: следуй за Мною. И он, встав, последовал за Ним». Да, так это все и было — и нимб, и искорка, и слова, обращенные к утомленному зноем, скрипом повозок, блеянием, мычанием, хриплыми возгласами, окриками и стонами таможеннику, который сидел под навесом, вытирал со лба пот и задумчиво выкладывал столбиками римские динарии, греческие драхмы и еврейские сикли.

Выкладывал, добавляя монетку к монетке, тремя разными столбиками — один повыше, два других пониже, чтобы затем разрушить и снова начать выкладывать. И думал, что так будет завтра, послезавтра, всегда, что ему суждено состариться, сгорбиться, покрыться морщинами и поседеть на этой таможне. И вот — слова, и он встает, подчиняясь их завораживающей, гипнотической силе, бросает все и уходит…

Так мытарь Левий стал преданным учеником Иисуса, апостолом Матфеем, а затем и первым евангелистом, покровителем тридцатых. Покровителем, чьи пальцы были в кровь стерты ноздреватым веществом жизни, из которого неведомая воля создавала то распятого на кресте, рядом с разбойниками, человека с нимбом, то разрушенный до основания иерусалимский Храм, то ликующих демонстрантов на площади перед Мавзолеем, то хмурых дозорных на сторожевых вышках. Да, причудливые экзистенциальные фигурки, выстроенные в ряд, но вот я открываю книгу и снова, в который раз, не нахожу знакомых красноватых отсветов — нигде, кроме одной страницы, где Матфей пишет о том же, что Марк и Лука. «И отошедши немного, пал на лицо Свое, молился и говорил: Отче Мой, если возможно, да минует Меня чаша эта; впрочем, не как Я хочу, но как Ты», «…да минует Меня чаша» — возникло, «…не как Я хочу, но как Ты» — исчезло.

Исчезло — и вновь голубое сияние, и я люблю Галю Кондратьеву, люблю красное кирпичное здание школы, люблю подвал с окнами на уровне ног, нашу дачную половинку, люблю глупую Шурочку и наш двухэтажный домик. Люблю, покрываемый ласковой сенью первого евангелиста, и мое сердчишко бьется в невидимой теплой руке…

Глава девятая

УЛИЧНЫЙ, БЕЗДОМНЫЙ И СЧАСТЛИВЫЙ

Пятачок, простеночек

…и не то чтобы был двор, особый, необыкновенный, не похожий на остальные дворы, а просто был двор, самый обыкновенный, похожий на все остальные. С покосившейся створкой решетчатых, железных, проржавевших ворот, водимой ветром и царапающей землю, с обуглившимися балками сгоревшего дровяного сарая, торчащими над пепелищем, с бачками помойки, похожими на брошенных языческих идолов, и обложенной беленым кирпичом клумбой, на которой цвели незабудки. Двор, заваленный мусором и заросший крапивой, репейником и лопухами — до самой середины кирпичной стены, отделяющей его от соседнего двора. Двор, так же как и прочие дворы, пахнущий мокрыми простынями, качающимися на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату