После этого бабушка рассказывала о своем одесском детстве, киевской юности, петербургских приключениях и московских светских знакомствах — даже с тогдашними обитателями Кремля.
— Я хотя в рядах не состояла, но знала многих, даже самого Якова Михайловича и Анатолия Васильевича, хотя они были не наши. — Бабушка вновь подчеркнула слово, на этот раз не сближавшее, а разделявшее.
Перед нашим уходом она мне шепнула, глядя на Таню, которая щипчиками заботливо снимала нагар со свеч, зажигавшихся в особые праздничные дни, и поэтому нас не слышала:
— Это настоящая Руфь. Женись. Все равно нас отсюда не выпустят.
И я решил поступить по совету бабушки и примеру отца, — жениться. Набравшись храбрости, я сказал об этом матери и безучастно добавил, что жить мы будем у отца. «Так… сейчас начнется», — подумал я, чувствуя, что после оторопелого молчания, с которым были встречены мои слова (затишье перед бурей), мать обрушит на меня испепеляющие молнии и громы.
И действительно, она зловеще изменилась в лице, смертельно побледнела, затем покрылась неестественным румянцем, похожим на ожог от крапивы, и заголосила, заголосила. Голосом, острым, как кремень, она стала высекать искры из телефонной трубки.
Из перепуганных насмерть родственников (даже бабушка Роза притихла, пожалев о своем опрометчивом совете) был создан боевой штаб, который собрался для принятия стратегического решения. Обсуждались экстренные меры, способные воздействовать на меня, как ручка стоп-крана. Запереть в комнате? Спрятать паспорт? И тут мать с провидческим блеском в глазах изрекла: нет! В этой ситуации спасти безумца может только одно — уехать!
Да, подать документы и — была ни была! — рискнуть. Рискнуть в отчаянной надежде на то, что кого- то же выпускают! Есть же счастливчики, получающие визу и восходящие на трап самолета, как на вершину лестницы, ведущей из преисподней в рай!
И мы рискнули, хотя я уже особо не рвался, но и не отказывался: делайте, что хотите! Мать и все наши родственники убеждали себя в том, что по крайней мере в одном мы можем быть уверены: выпустят бабушку Розу, чье одесское детство, киевская юность и петербургские приключения, слава богу, не возвели ее в ранг особы государственного значения. Она не владеет тайнами и секретами, не обременена званиями и регалиями и вряд ли представляет какую-нибудь ценность для властей.
Ну, а с ней, глядишь, и еще кого-нибудь выпустят, может быть даже меня: чем черт не шутит!
Словом, мы подали документы и замерли, затаились в томительном ожидании. Нас вызывали, что-то уточняли, запрашивали о нас какие-то сведения, просили принести новые справки, разрешения на вывоз.
И вот, наконец, нас вызвали и обрадовали: выпускают всех! Да, всех, всех, всех — Клару Самсоновну, Сусанну Рудольфовну, Бенедикта Лазаревича, и только одного из нас не выпустили: нет, не Гелия Вольфрамовича и Молибдена Евсеевича, а всеми любимую бабушку Розу. Ее подвели те самые кремлевские знакомства, ведь она помнила Якова Михайловича и Анатолия Васильевича, а значит, была нашей славой, нашей гордостью, нашей живой историей. Поэтому и не видать ей своей исторической родины. Живая-то история важнее!
Анекдот? Истинный анекдот — один из многих…
Конечно, для нас это было ударом, да и для бабушки тоже, хотя она вскоре смирилась со своей участью и даже стала нас убеждать, что все к лучшему. В конце концов, она привыкла… ей трудно в таком возрасте подниматься с места… здесь похоронены ее родители и драгоценный, незабвенный, обожаемый Фима, муж, с которым прожили сорок лет…
И нас не должно удерживать то, что она остается. Правда, она нуждается в чьей-то заботе, но можно попросить Ванечку и Беллу, которых она очень любит…
Иными словами, с бабушкой все как-то решилось, уладилось, а вот с Таней…
Я проклинал всех, и прежде всего мать за ее дьявольскую затею, и самого себя, одолеваемого нестерпимым, жгучим соблазном: с тех пор, как я узнал, что меня выпускают, с моего лица не сходило такое же, как некогда у Вани, выражение тихого помешательства и идиотического блаженства. О, тот, кто не жил в те года, вряд ли меня поймет! «Миленький ты мой, возьми меня с собой…» — «В той стороне далекой…» Нет, вовсе нет! Нельзя даже сравнивать! Ничего общего, господа, между простой необходимостью уехать (срок наступил) и страстным желанием вырваться.
Вырваться из страны-колдобины, страны-ямы, страны-цистерны, страны-нефтехранилища, страны с узкой лесенкой по железной стенке и завинчивающейся крышкой люка! И вот крышку-то слегка отвинтили, и показался голубой лоскут. Что это — небо?! Неужели оно такое?! А мы его раньше никогда и не видели! Смотрите-ка, белые облака! И как птицы поют, не слышали! Слышали только, как ржавое железо под ногами проминается и громыхает!
Да, не историческая родина манила — голубой лоскут и пенье птиц…
Когда же цистерну загнали в тупик, крышку сшибли, все выбрались наружу, железного идола же сплющили под прессом и выбросили на свалку, историческая родина стала именно исторической, чужой, далекой и ненужной.
И я вернулся.
Вернулся и вот живу, седые виски, тощая бородка, голый череп, обтянутый сухой, покрытой пигментными пятнами кожей, слезящиеся веки и белки в красных червячках. Сыроватый я, сыроватый…
Конечно, же тогда я не сразу решился расстаться с Таней и, как полагается, мучился, метался и даже советовался. Однажды под вечер я примчался к другу Ване, взъерошенный, небритый, замотанный шарфом до самого носа, с оттопыренным карманом, из которого выглядывало горлышко недопитой бутылки.
Ваня пить со мной не стал, плеснул мне в чашку, когда же я спросил, ехать мне или не ехать, ответил, не глядя на Беллу:
— Я бы поехал…
— А я бы осталась, — сказала Белла, с вызывающей усмешкой отыскивая его взгляд.
Обо всем об этом я поведал Тане, когда мы встретились у колонн Большого театра: да, почему-то именно там, словно лучшего места нельзя было найти! Я, знаете ли, пригласил ее в театр! Этакий кавалер!
Потухла роскошная хрустальная люстра, зажглась подсветка на пюпитрах у оркестрантов, дирижер взмахнул тонкой спицей, и полилась моя увертюра. Да, я наклонился к самому уху Тани и прошептал, она не поняла, и мы тихонько вышли. Почему-то я начал именно с этого — моей просьбы о совете, а обо всем остальном — о том, что мы подали документы и нас отпускают, — промолчал, словно Таня должна была догадаться обо всем сама.
Догадаться по моему долгому отсутствию и внезапному появлению.
Иными словами, я не стал ничего объяснять, а просто сказал. Сказал, что Ваня бы на моем месте… Да и любой, любой — не только Ваня!.. Хотя Белла уверяет, что она… Но это только потому, что ее не выпускают и ей хочется отомстить за это Ване. Нас же отпускают — всех, кроме бабушки, и поэтому Ванин совет… одним словом… вот только бабушка, но о ней позаботятся Ваня и Белла, правда, мы их еще не просили, но надеемся, что они согласятся…
— Ваня и Белла? — спросила Таня так, словно умер кто-то из ее близких и ей предстояло уточнить, когда и где состоятся похороны.
— Да, Ваня… хотя, может быть, и Белла, — ответил я голосом человека, который, сообщая время и место похорон, сам испытывает скорбь по усопшему.
— Они позаботятся? — Таня смотрела на меня во все глаза, словно для нее было совершенно неважно, какой она задает вопрос: главное, чтобы я ответил «нет». — Позаботятся? Позаботятся?
— Да, — ответил я.
Таня вздохнула, словно обещая себе больше не задавать никаких вопросов.
— Ни о ком они не позаботятся…
— Почему? Они так любят бабушку Розу, особенно Ваня…
— Да так… мне почему-то кажется… — Таня отвернулась к колонне, чтобы я не знал, плачет она или смеется.