спокойных. Но ведь не сказано: блаженны сеющие смуту, а сказано — блаженны миротворцы. Вот и отец Александр, один среди вас — блажен…

— Как мы заговорили!! Как заговорили!! Откуда в нас такой пафос?! Да мы просто влюблены… готовы ноги мыть! — Глеб Савич с неприязненным интересом разглядывал жену, позволившую себе совершенно новые для него высказывания, не считаясь с тем, как он их воспримет.

— Да, дорогой, мы заговорили, и ты можешь негодовать по этому поводу, насмехаться, скабрезничать, иронизировать, но только знай, что отца Александра… — Нина Евгеньевна посмотрела на мужа, отыскивая в его лице нечто, способное добавить ей решимости для того, чтобы закончить фразу.

Глеб Савич тоже посмотрел на жену, пользуясь паузой, позволяющей заранее прочесть в ее взгляде то, о чем она собиралась ему поведать.

— Что отца Александра?..

— Вызывают и допрашивают.

— Куда? В патриархию? В Совет по делам религии?

— На Лубянку.

— На Лубянку?! — Глеб Савич резко встал с дивана, словно сидение на нем было равносильно улике против него, не слишком осторожного в недавних высказываниях. — Откуда это известно?

— Пронесся слух. Твоя буфетчица мне тайком шепнула…

— Катя?

— Кажется, Катя…

— Вот те на! — Он крякнул и, озираясь, слегка присел как человек, застигнутый неприятным известием, которое заставляло пересмотреть свои действия, хотя и не столь поспешно и явно для окружающих. — Вот тебе, бабушка, и денек!

— Поэтому не торопись выбиваться в лидеры. Как бы и тебе не прислали привет из большого дома. Иными словами, повестку…

— Что?! Повестку?! Мне?! — Он дернул плечом так, словно на него села злая муха.

— Как прихожанину, как духовному чаду…

— Да, не хотелось бы, не хотелось… Дадут мне теперь народного! Шиш с маком!

— Вот и не ревнуй! Не соперничай! Народный!

— Да, и так хватает неприятностей. Сыт по горло! Займемся-ка лучше мебелью, — сказал Глеб Савич и снова взялся за низ дивана.

Взялся, уже не актерствуя, а в пику кому-то явно желая себя утрудить.

Глава пятая

ТРЕУГОЛЬНАЯ КОМНАТА

Расставляя мебель и обсуждая друг с другом, что им нравится и что не нравится, Бобровы продолжали не слишком веселую условную игру, которая началась задолго до переезда на новую квартиру. Переезд считался радостным событием, и они заставляли себя радоваться, хотя Нина Евгеньевна была не в том настроении, чтобы заниматься переездом и не думать ни о чем другом (конечно, думала и о Кузе, и об отце Александре, и о Лубянке), а Глеб Савич обманулся в своих ожиданиях. Оглядевшись вокруг на новом месте, скептически скривился и разочарованно присвистнул при мысли, куда их занесло. Эка угораздило!

Правда, они выбрались, наконец, из коммуналки и Новая Деревня от них совсем близко (приблизилась, как Царство Небесное), но, зато потеряли центр, родную Самотеку, которую не слишком, ценили, когда она была рядом, за окнами. А теперь так затосковали, расчувствовались, вспоминая милые сердцу переулки, заросшие лопухами дворы, палисадники и тихие скверы с акациями и кустами сирени, что готовы были всплакнуть, старые олухи, лишившиеся насиженного гнезда. Да и какая это коммуналка, если у них был всего один сосед — тихий, седенький, гладко причесанный, по-католически благообразный пьяница бухгалтер в своих нарукавниках и круглых очках (в пару православному отцу Александру они прозвали его отец Доминик)!

Вот и жалей теперь о потерянном, если не признаешься в разочаровании от того, что получил взамен…

Когда театральный дом только проектировался, о дворце, разумеется, никто и не мечтал, но он обещал быть в чем-то оригинальным, отмеченным неким ведомственным изыском, осторожным намеком на респектабельность, стыдливыми признаками архитектуры, и проектировщики всячески бравировали тем, что они способны учесть запросы служителей муз. Но затем проект упростили до неприличия, до полного, откровенного, возмутительного безобразия, и служители муз вновь почувствовали себя актерской братией, которая хоть и заносчива и кичлива, но не погнушается, стерпит, если ей посулят хоромы, а запихнут в дыру.

Лишь большая комната нравилась Глебу Савичу своей необычной треугольной формой, и он назвал ее готической, разместив в ней привезенных когда-то, во времена великой дружбы, с гастролей китайских божков, коллекцию костяных ножей для разрезания книг, развесив на стенах афиши, свидетельниц былых триумфов, и особенно дорогие ему, вставленные в кипарисовые рамки фотографии. В треугольной комнате он отдыхал душой — отдыхал от заседаний, собраний, голосований, приуроченных к датам премьер и гнетущего чувства того, что жизнь — это сплошная грызня и свара. На остальные же комнаты смотрел как на подсобные помещения, где пьют и едят, сплетничают и празднословят.

Глеб Савич ценил все оригинальное и необычное, как люди в вещах ценят то, в чем угадывают оправдание своим собственным склонностям, капризам и привычкам. Внешне он был снисходителен, прост и демократичен в той мере, в какой обязывала его известность, звание, регалии, избалованность вниманием и необходимость в ответ считаться с некими официальными нормами и условностями. В этом смысле он уравнивал себя со всеми, ставил в ряд. Но в глубине души все рядовое («Ветчинка и советчинка!» — так он балагурил под хмельком, в минуты озорства, подмигивая собеседнику, способному различить вкус того и другого) ему претило, и он отстранялся от него с той брезгливостью, которая была одним из проявлений его тайной аполитичности.

Аполитичности лукавого льстеца, нахваливающего то, что презирает, и нахваливающего именно от презрения, словно не хвалить для него равнозначно тому, чтобы возлюбить. Сам о себе Глеб Савич знал, что не возлюбит, но ему хотелось признания этого права от других: пусть не требуют ничего сверх взятых им на себя обязательств. Может быть, это достойно, благородно, жертвенно. Но уж, извините, сверх… сверх…

Глеб Савич и дома был так же аполитичен и безучастен. Поэтому, вполне сочувствуя людям, которые целиком отдавали себя ближним, он позволял себе чуточку разумного эгоизма. Глеб Савич охотно вникал в семейные заботы и проблемы, старался по возможности советовать, быть полезным, мягким, чутким, но в какой-то миг невольно останавливал себя и, словно снимая с лица назойливую лесную паутину, бессознательно освобождался от обязательств перед другими.

Глеб Савич готов был помогать всем, лишь бы это не становилось обузой долга. Он предпочитал дарить, а не жертвовать.

Как даритель Глеб Савич не поступал по примеру тех, чья известность открывала все двери их детям, и когда Нина Евгеньевна просила похлопотать за сына, всегда находил предлог, чтобы отказаться (правда, — надо отдать ему должное — от армии Кузю все-таки спас, нашел лазейку). Он гордился своей щепетильностью в этих вопросах и завоеванную известность считал как бы общественным достоянием, а ведь использовать общественное ради личного предосудительно даже в том случае, если ты разумный эгоист. Иными словами, дома его аполитичность оборачивалась исповеданием некой политики. Под этим подразумевалось, что общество не заинтересовано в судьбе неизвестного, неведомого ему Кузи Боброва, как в судьбе его отца, и он, Глеб Савич Бобров, выступал здесь орудием общественной воли.

Да, выступал тем решительнее, чем запальчивее и непримиримее Кузя эту волю попирал и отвергал…

Крестившись в Новой Деревне, он уверовал и с жаром отрекся от прежних друзей, родителей и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату