в прорехи, которые она не успевала латать. Минутами Света до неузнаваемости менялась. Кто-то помимо нее произносил слова, сопровождая их не свойственными ей, пугающе чуждыми жестами. Кто-то совершал поступки, которых Света никогда не ждала от себя и не знала, как их оценить, как к ним относиться и с чем их сверять.
Когда обнаружился Жоркин обман, она стала тихо изводить и преследовать мужа. Внешне она оставалась по-прежнему терпеливой и робкой, какой ее и привыкли считать, но в душе совершалась кропотливая работа, нацеленная на то, чтобы причинить мужу больше зла, больнее уколоть, глубже ранить. Света чувствовала странную готовность творить зло, испытывая редкое наслаждение от сознания причиненной кому-то — может быть, в отместку — боли.
Из человека доброго и уживчивого она катастрофически быстро превращалась в чудовище, монстра, злодея, и остановить ее ничто не могло. Иногда Света сама пугалась тайной нацеленности своих слов и поступков, даже?не распознавая до конца их смысла, и тогда списывала смутно ощущаемую вину на свое неведение, служившее незримым исполнителем ее воли.
— Что ты все точишь, точишь, словно червяк древесный! — однажды взвился как ужаленный Жорка, не выдержав ее тихой, заунывной, монотонной осады.
— Я?! — Света искренне удивилась, явно не подозревая, что ее действия отвечают тому названию, которое выискал для них муж.
— Ну, было у меня, что ж теперь! Давай налаживать жизнь… можем к отцу Александру съездить. Давно тебя зову, а ты ни в какую!
Она услышала, уловила, учуяла в его словах то, что заставляло в них отчасти поверить, но требовало от него дополнительного испытания.
— Жорик, — позвала его загадочно Света, заговорщицки суживая глаза, — а вот скажи, что она… гадина.
— Она?! Пожалуйста… — Своей угодливой готовностью выполнить просьбу жены он представлял в самом незначительном свете сам факт ее предательского выполнения.
— Жорик, — Света словно бы уговаривала его выпить горькую, маслянистую настойку, обещавшую принести облегчение, на которое он сам уж и не надеялся, а ждал лишь скверного и противного вкуса во рту, — ну скажи… А твой отец Александр — упырь, раз о нем такое пишут.
— Читала?
— Читала. Не первый раз. Скажешь?
— Пожалуйста. Она… ну, дурочка, словом, и сам я дурак, — судорожно сглотнул он.
Глава двадцать вторая
После этого Жорка напился, безобразно, с дракой, буйством, разбитыми стеклами. И когда его заталкивали в зарешеченную сзади милицейскую машину, сорвался ногой с приступки, расшиб в кровь колено, держась за него как за часть тела неведомого свойства, на ощупь явно отличную от остальных частей, и несколько раз завороженно повторил: «Ну, все! Ну все!» Дверца захлопнулась, ключ повернулся, и машина двинулась-ринулась, подбрасывая его на ухабах так, что нашу, русскую, затянуть хотелось: «Из-за острова на стрежень…» Хаос и туман в голове не мешали ему думать. И, следя за своими несуразными жестами, Жорка радовался тому, каким правдоподобно пьяным он выглядит, хотя на самом деле — уж он-то знал! — совершенно трезв. Трезв, как стеклышко — то самое, которое он разбил, и осколки на земле валялись, посверкивали.
Трезв и способен думать, серьезно и о серьезных вещах.
Жорка решил, что в жизни ему не хватало настоящих правил, он их боялся и избегал, считая, что они только мешают жить. Жорка уставал и маялся от всего, что становилось правилом, входило в привычку, и его ужасало главное из них: жить, как все. Поэтому, вопреки всем навязываемым правилам, он и бросил завод, устроился в мебельный, и всемогущая судьба, временно поселившаяся на Лубянке, свела его с отцом Александром.
Поначалу тот тоже показался ему воплощением все того же скучного правила: венчания, отпевания, требы, по-стрекозьи прозрачные невесты, нарядные восковые покойники, кресты над замшелыми могильными плитами, травка и граненый стакан, накрытый ломтиком черного хлеба (не закусишь, так занюхаешь!).
И вот отец Александр с портфельчиком, в пальто, наброшенном поверх рясы, спешит, торопится, не опоздать бы на электричку…
Но постепенно Жорка стал замечать, что в присутствии отца Александра он стыдится чего-то, смущается, робеет. Он долго не мог понять причины этого, но затем осознал, что отец Александр его чем-то непреодолимо притягивает, что он его побаивается, но очень уважает и, может быть, даже любит и боится предстать перед ним тем, кого тот в нем по своей доверчивости совершенно не подозревает: посланником судьбы-Лубянки… А если и подозревает, то терпит, хотя, наверное, и презирает. Жорке же хотелось, мучительно, затаенно, жгуче хотелось стать достойным любви отца Александра.
Отступления от правил ничего ему не дали, и он слепо уверовал в правило, одно-единственное, забытое людьми, следуя которому они могли бы открыть в себе любовь, как знатоки и прозорливцы по веточке лозы находят в пустыне воду.
Это правило и сделало бы их счастливыми. И Жорка вспомнил, как он был счастлив и как он всех любил, когда в третьем классе ему за хорошую учебу подарили книгу с размашистой, завитушечной подписью директора. Да, чубатого, с высоко остриженным затылком — Петро Богдановича. И теперь эта минута — он подходит, сияющие, повернутые в его сторону (словно у гвардейцев при команде «Равняйсь!») лица за столом, и ему торжественно вручают — была самой важной и значительной в жизни.
— Слышь, батя, книгу мне подарили… в третьем классе, — обратился он к участковому с малиново- красным, обветренным лицом и седыми бровями, сидевшему спереди, рядом с шофером.
— В колонии, что ли?
— В школе, в третьем классе… Честное слово!
— Ладно, сиди у меня, отличник!
— Честное слово, говорю! Способный я был и бедовый… «Записки охотника» называлась. Читал?
Участковый отвернулся, как отворачиваются, чтобы не выругаться.
— Слышь, не пьяный я. Не пьяный! Хошь, дыхну?
— Я те дыхну, я те так дыхну, что родная мать не узнает! — задушевно произнес милиционер, и машина резко вздыбилась-остановилась. — Выходь!
— Выхожу, выхожу. Все равно через час отпустите, — сказал Жорка, насмешливо держа руки за спиной, хотя они не были связаны.
— Ишь ты какой! Жди-ка! Выкуси!
— А вот посмотрим.
Через час его отпустили.
Глава двадцать третья
Валька особо не задумывалась, что сказать матери, прекрасно зная, что та не придает значения словам, которые обязывают ее лишь к тому, чтобы подтвердить — она их услышала — и не отвлекают от привычных мыслей, забот и страстей. Мыслей и страстей, сосредоточенных на одном: что купить и куда поставить. Поэтому Валька брякнула наобум: «В Киев летим с девчонками», и сама же удивилась своей способности выдумать такую несуразицу. Только Киева ей сейчас не хватало! Столицы братской (пока!)