А на следующий день отца Александра не стало: его остановили по дороге от станции к Новой Деревне, протянули записку и, пока он, наклонившись, читал, раскроили ему голову, нанесли сзади страшный удар то ли топором, то ли саперной лопаткой. Он рухнул словно подкошенный, но затем как-то сумел добрести-доползти до дома и умер в собственном дворе, у порога.
Ужасная новость мгновенно облетела всех: и Катю (она застыла, закусив платок, с кулаком у рта), и Вальку (от страха заверещала как резаная), и Нину Евгеньевну (у нее был глубокий обморок), и Глеба Савича (он долго приводил жену в чувство, накрывая ей лицо мокрым платком). Никто не знал, что и думать о случившемся, как объяснить, кого обвинять. И только Жорка, казалось, что-то знал — потому и не был на похоронах, впал в тяжкий запой, заперся на неделю с ящиком водки, а затем не вернулся со своей рыбалки… То ли утоп, то ли еще как сгинул. Словом, не нашли, хотя и не особо искали, для виду лишь в илистое дно баграми потыкали…
Театральный дом стоит до сих пор, хотя все в нем перемешалось: где театр, актерская братия, где пролетарии, заводская братва, и не разберешь. Всюду теперь одна братва — бутырская. Нина Евгеньевна высохла, постарела, сгорбилась, в церковь больше не ходит: попробовала заглянуть однажды и не смогла, пригорюнилась, вспомнила их былой приход в Новой Деревне и не вытянула до конца службы. Дались ей эти хорошие лица!
Глеба Савича проводили, насильно выпроводили со сцены (да и кого ему теперь-то играть!), и он стал ужасен в своих капризах, брюзжании, придирках и мелких скандалах, именуемых им на итальянский лад «скандальеро».
И, набуянившись, все мысленно спорит, что-то доказывает отцу Александру, сам себя обвиняет и оправдывает: вот, мол, я какой!
Света тихо повесилась после того, как пропал муж, Валька ушла в монахини, сначала рясофорные, но вскоре примет схиму. Катю мучает одышка: слишком растолстела под старость — как бы не разбил паралич. На могилу отца Александра часто приходит Кузя, щупленький, с седыми висками, и подолгу молча, стоит. На Марфе он так и не женился: после смерти отца Александра заявился на ее очередную тихую сходку, все перевернул там вверх дном, опрокинул стулья, сорвал с икон полотенца и сплясал на столе.
Кузя хорошо устроен, много зарабатывает, преуспевает: недавно купил квартиру в том самом высотном доме, где когда-то махал метлой. Как и его мать, в церковь Кузя не ходит: он теперь человек светский, коммерсант, и ему претит. С православием его связывает лишь странное, необъяснимое желание — написать когда-нибудь лик святого, умученного от… японцев, ведь среди японцев тоже есть православные.
Маленький, тихий, словно зачарованный немецкий городок. Отливает матовым серебром луна, острый шпиль лютеранской кирхи отбрасывает причудливую тень, которая молниевидным зигзагом ломается на углах домов. Рядом ратуша с закрытыми на замки ставнями, мощенная булыжником улица, вывески со старинными цеховыми гербами. Раскачивается на ветру фонарь, освещая чердак или мансарду под черепичной крышей. На крыше, прижавшись к закопченной печной трубе, выгибает спину черный кот с фосфорическими блестящими глазами.
Распахнуто полукруглое окно, в подсвечнике, облепленном подтеками застывшего воска, горит свеча, на столе гусиное перо и неоконченная рукопись со свернувшимися в трубочку краями. С кончика пера на плотную, пористую бумагу сбегает тоненькая струйка чернил, красных, как кровь.
Хозяин мансарды встает из-за стола, подходит то к мольберту, то к роялю, но не для того, чтобы пробежать пальцами по клавишам рояля, исторгнуть из его недр хоральные звуки аккордов или с вдохновением взяться за кисть. А для того, чтобы проверить, не расстроен ли рояль, не западает ли в нем верхнее ля, хорошо ли натянут на подрамнике холст, достаточно ли в запасе чистых листов бумаги и картона, тюбиков с красками, разноцветных мелков и угольков. Ведь он ждет гостей: Художника в ренессансной блузе, бархатном берете, с обмотанным вокруг шеи шарфом и Музыканта с камертоном в вышитом бархатном чехольчике и целой кипой растрепанных нот. С недавних пор у них сложился обычай, соблюдаемый с ревностной неукоснительностью одиноких чудаков и фантазеров, — встречаться по ночам, музицировать, рисовать и беседовать о предмете, столь горячо и пылко любимом ими всеми, — о музыке и ее великих творцах.
Впрочем, сегодня они будут не только беседовать, поскольку хозяин мансарды приготовил для друзей сюрприз — сюрприз своеобразный: он пробуждает в нем честолюбивые мечты и вызывает трепетное волнение дебютанта. Вернее, не совсем еще приготовил, и поэтому надо спешить, и вот он снова возвращается к своему столу, берет перо и лихорадочно пишет.
Ворот рубашки расстегнут, губы сжаты с веселым упрямством, в глазах — пляшущие огоньки вдохновения, смешанного с безумием. Как не сказать о нем: мечтатель, романтик, чердачный человек с воспаленным воображением! Да и не только о нем, но и о тех восторженных, пылких, загадочных, трогательных и наивных персонажах, о которых повествует его рукопись.
Хотя о них пусть скажет он сам.
АВТОР РУКОПИСИ (сидя в кресле и щипцами снимая со свечи нагар). Чердачный романтик — это, прежде всего, конечно же Гофман, автор «Ночных рассказов», «Серапионовых братьев», «маленький юркий человечек с вечно подергивающимся лицом, с движениями забавными и жутковатыми», как выразился проницательный и саркастичный Гейне, встретивший однажды Гофмана в компании друзей за столиком берлинского Кафе-Руаяль на Шарлоттенштрассе. По крайней мере, дважды в своей жизни Гофман действительно жил на чердаке.
После того, как 28 ноября 1806 года в Варшаву вошли войска Наполеона, квартира Гофмана была конфискована французами, он лишился должности государственного советника и поселился на чердаке того самого «Музыкального собрания», оркестром которого продолжал дирижировать. Позднее в Бамберге Гофман с женой Михалиной Тшциньска (Мишей, как он ее ласково называл) вновь снимают чердачные комнаты и их неистощимый на выдумки хозяин развлекает гостей тем, что выдумывает бесчисленные забавные, страшные, невероятные, фантастические истории о зияющей в потолке дыре.
По утрам Гофман надевал фрак, подравнивал у зеркала бакенбарды, чтобы они доставали точно до линии рта, и отправлялся в театр, куда он был приглашен на должность капельмейстера. Или, доведенный до бешенства упрямством и глупостью его бездарного директора, слонялся по бамбергским пивным (особенно часто видели его в заведении «У розы»), А вечером забирался на свой чердак, чтобы играть на рояле и скрипке, рисовать чудовищных монстров, ведьм и упырей (или желчные, гротескные карикатуры и шаржи на друзей, знакомых и важное начальство), сочинять рассказы о призраках, двойниках, колдовских чарах и наваждениях.
(Прислушивается.) Т-с-с-с! Кажется, шаги… Да-да, по скрипучей лестнице, покашливая и дыша от холода на руки, поднимаются ко мне Музыкант и Художник. Что же, друзья мои, для вас все готово, и вы можете предаться любимым занятиям. Только, дорогой Теодор, прошу вас, не бросайтесь так нетерпеливо и