Моцарт и Бетховен, жил в Вене, поэтому… о, вы в ужасе схватились за голову оттого, что вам придется выслушать еще одну страничку из моей рукописи! Но я прощаю вас, шутники и насмешники! Зная, как вы добры ко мне, я все же рискну злоупотребить вашим терпением и почитать вам немного.
(Открывает рукопись.) Друзья Шуберта по Лихтенталю — его однокашник Шпаун, поэт Майрхофер и старый придворный органист Ружичка — осенним вечером 1818 года собрались дома у Шпауна. В Вене и ее предместьях (а Лихтенталь, где родился Шуберт, — одно из предместий австрийской столицы) любят, умеют ценить и смаковать хороший кофе. Для того чтобы угостить друзей, домовитый Шпаун намолол в ручной мельнице отборных кофейных зерен разных сортов, зажег спиртовку и заварил кофе по своему рецепту, добавив в него немного корицы и кардамона — ах, какой аромат!
Друзья выпили по чашечке и откинулись в креслах, мечтательно забросив руки за голову и вытянув перед собой на ковре уставшие за день ноги, а затем Шпаун торжественно достал письмо, полученное накануне из Венгрии. Собственно, ради письма они и собрались, ведь письмо было от Шуберта, столь нежно, по-немецки пылко и сентиментально любимого ими всеми. Летом Шуберт получил место учителя музыки у графа Эстергази и вместе со всем семейством отправился в их венгерское имение — замок Желиз.
Ах, как ждали они от него вестей, но их все не было. И вот, наконец, учтивый почтальон в очках, спущенных на кончик носа, вручил Шпауну запечатанный сургучом конверт с заграничным штемпелем. Шуберт писал: «Разве я могу позабыть о вас, ведь вы для меня — все! Шпаун, Шобер, Майрхофер, Зенн, как вы живете, здоровы ли? Я чувствую себя превосходно, живу и сочиняю музыку как бог, словно так и должно быть. „Одиночество“ Майрхофера уже готово. Я считаю, что это лучшее мое произведение, и именно потому, что здесь я свободен от каких бы то ни было забот. Надеюсь, что все вы здоровы и веселы, как я. Наконец-то я чувствую, что живу; слава богу, пора уже, иначе я погиб бы как музыкант».
Прочитав письмо несколько раз вслух, друзья разволновались, расчувствовались, в глазах у них защипало, они разом достали платки. И как-то так получилось, что, смахнув слезу, один из них напел, другой подхватил, и они стали вспоминать мелодии песен, сочиненных Шубертом здесь, в Лихтентале, а Ружичка с голоса подбирал их на рояле. (Музыкант играет песни Шуберта.) И конечно же не обошлось без воспоминаний о том, как был написан «Лесной царь», — первый шедевр Шуберта. «Однажды после обеда мы отправились к Шуберту, который жил у своего отца в Химмельпфортгрунде. Шуберт, необычайно взволнованный, читал вслух „Лесного царя“. Он ходил с книгой взад и вперед, вдруг сел и буквально за несколько минут, то есть так скоро, как только можно было записать, положил на музыку эту прекрасную балладу. Так как у Шуберта не было фортепьяно, мы побежали с нотами в конвикт, и в тот же вечер „Лесной царь“ был там исполнен и принят с восторгом. После этого старый придворный органист Ружичка сам внимательно и с большим увлечением сыграл всю балладу и был глубоко потрясен ею».
Еще бы! Средневековой жутью веет от этой баллады: через ночной лес скачет всадник с ребенком на руках. Больному, охваченному жаром ребенку является лесной царь, манит, чарует, околдовывает, зазывает к себе, сулит неземное блаженство…
(Читает «Лесного царя».)
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?»
«Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:
Он в темной короне, с густой бородой».
«О нет, то белеет туман над водой»…
У Шуберта вначале мы тоже слышим конский топот, в середине — чарующие речи лесного царя, кончается же баллада жалобным речитативом и трагическим возгласом: «В руках его мертвый ребенок лежал»… (Музыкант играет «Лесного царя» Шуберта-Листа.)
Колдовская, колдовская сегодня ночь, друзья! Когда вы играли, маэстро, мне тоже показалось, будто в глаза мне сверкнул лесной царь. Нешуточное это дело — романтизм! Ох, нешуточное, страшное, гибельное… Часто, сидя в кресле филармонического общества, я внутренне корчусь от смеха, когда перед концертом какая-нибудь ученая дама с завитыми буклями, кружевным жабо и умильно сложенными на груди пухлыми ручками лепечет откровенный вздор о Шуберте, кропя розовой водичкой сумрачное чело гения.
На месте нашего герцога я бы это запретил. Мужское это дело, господа, — говорить о музыке! С романтизмом, с музыкой вольничать и шутить нельзя! Подобные шутки могут иметь непредсказуемые последствия, вызвать зимнюю молнию, снег в начале июня, необычного свечения радугу и прочие аномальные явления природы, а то и привести к революции, о чем предупреждал еще китайский мудрец Конфуций, придававший музыке не просто большое и важное — государственное значение.
И раз уж такая выдалась ночь, я вызываю дух Шумана: явись!..
13 августа 1837 года, Лейпциг. Имя Клары Вик на афише концерта отпечатано большими типографскими буквами — словно для контраста с ее маленьким ростом, хрупким сложением и еще совсем юным возрастом. Кассир продает последние билеты, дамы поправляют прически у зеркала, а их затянутые в мундиры и фраки, благоухающие одеколоном мужья с нафабренными усами сдают в гардероб шляпы, зонты и высокие боты. Публика чинно рассаживается, и зал постепенно заполняется.
Шуман приехал за пять минут до звонка, купил билет и сел в самом дальнем ряду, явно опасаясь чего-то. Он даже чуть-чуть пригнул голову, когда сидевший впереди, у самой сцены, отец Клары вдруг обернулся, словно почувствовав его присутствие. Нельзя, чтобы его увидели, ведь им с Кларой запрещено встречаться. Фридрих Вик неумолим: он отказывается дать согласие на их брак, багровеет и топает ногами, стоит лишь дочери заговорить об этом. Его Клара никогда не станет женой музыканта: хрупкому созданию нужна более прочная опора.
Романтизм хорош в музыке, но не в жизни…
И вот она выходит на сцену… поклонилась, села к роялю, расправила складки длинного платья, опустила голову и на минуту закрыла глаза. Неужели она не догадывается, не чувствует, что он здесь?! Нет, почувствовала… почувствовала и заиграла его Симфонические этюды, ту самую предпоследнюю вариацию, где на фоне бормочущих в забытьи басов таинственно сливаются голоса, словно бы исполненные неземного томления: так сливаются души влюбленных на небе, унесенные ангелами… (Музыкант играет 11-ю вариацию из Симфонических этюдов.)
«Я играла их потому, что у меня не было иного средства, чтобы дать тебе немного почувствовать мое внутреннее состояние. Я не могла это сделать тайно и поэтому совершила открыто». В этих словах вся Клара — как верно вы ее изобразили, дорогой Теодор! Позвольте мне насладиться вашим портретом… да, эта прелестная, слегка склоненная головка с завитком волос… широко раскрытые глаза… по-детски узкие плечи… кокетливый изгиб шеи…
Именно Клара вдохновила Шумана на создание всех его ранних шедевров: и Фантазии, и Крейслерианы, и Симфонических этюдов. Простим ей за это минуты слабости, ведь она сама упрекала себя за то, что иногда ее страшила судьба — стать женой музыканта, и она писала Шуману: «Я нуждаюсь в многом и знаю, что для приличной жизни требуется многое».
Да, друзья мои, в самых романтических возлюбленных подчас прорывается эта тяга — тяга к приличной жизни, и мы не будем к ним слишком строги. Их призвание в том, чтобы возжечь творческий огонь, сгорает же в нем художник. Клара дожила до самой старости, окруженная признанием и почетом, хотя и глубоко несчастная как женщина, а Роберт Шуман умер в сумасшедшем доме, когда ему было всего лишь 46 лет. Это тоже романтизм, господа…
Да, романтизм, и раз уж вы были такими внимательными и снисходительными слушателями, позвольте, позвольте прочитать вам еще одну страничку!
(Читает.) «Родители Клары разошлись, когда ей было всего пять лет, и отец воспитывал ее без матери — воспитывал и обучал музыке по собственной методе. Метода ли дала свои результаты, возымели действие упорство и педантизм ее отца или в ней пробудился талант, полученный от Бога, но в восемь лет Клара блестяще солировала в концерте Моцарта. Солировала, наряженная в детское платьице и усаженная на высокий стул так, чтобы руки доставали до клавиатуры (приходилось подкладывать подушки).
В десять лет ее слушал Паганини, с восторженной пылкостью итальянца отозвавшийся об игре ребенка.
Когда Кларе исполнилось одиннадцать и она сменила детское платьице на длинную строгую юбку, призванную подчеркнуть, что и в ее игре появились признаки подлинной зрелости, она с успехом выступила