шофер. Мою мать мало заботило то, что соседки шушукались за ее спиной, мол, она бросилась на шею какому-то Ивану; она говорила: эти нацистские вешалки просто завидуют мне. Она становилась все красивее (и не только в моих детских, может, несколько идеализирующих прошлое воспоминаниях – я вижу перед собой фотографии), и Аркадий, наверное, думал, что из всех союзников ему достался самый драгоценный трофей. А она, в свою очередь, видела в нем не только кормильца своих детей, она его явно любила. Когда она родила ему двух дочерей, Лауру и Сельму – в сорок восьмом и в сорок девятом, – в нашей квартире оба раза по нескольку дней подряд праздновали до упаду. И это называется расчетливость?

Аркадий Родионович был большим любителем поэзии. Он и сам писал стихи, в удачные дни штук по пять. Он спросил нас, говорят ли нам что-нибудь имена Лермонтов и Пушкин, Есенин и Блок, и, когда мы смущенно пожали плечами, он схватился за голову. Он отправился со своим шофером в частную библиотеку и рылся на полках до тех пор, пока не нашел книгу, запрещенную военной комендатурой. В наказание он конфисковал все попавшиеся ему на глаза немецкие переводы русских поэтов. Он принес книги домой и велел нам их читать. Должен признаться, что после его страстной проповеди я ожидал от этих книг большего, однако прочел их все и сказал (в свои четырнадцать лет!): замечательно. Аркадий видел, что мы лукавим, но не падал духом и продолжал приобщать нас к цивилизации. Он говорил матери, что мы глотаем книги своим торопливым умом, а не читаем их широко открытой душой и в этом вся беда. Он прочел нам пару лекций о разных способах открыть душу, а в один прекрасный день решился на крайнюю меру: он прочел нам свои собственные стихи. Конечно, он читал их без перевода (для этого его знания немецкого было недостаточно), но это и неважно, заявил он: открытая душа способна понять любой язык. Мы расселись, как в театре, горели все свечи, имевшиеся в нашем распоряжении; Аркадий встал перед нами, покашлял, как простуженный оперный певец, и начал. Я никогда не слышал более выразительного чтения. Он всхлипывал и шептал, он пел и хватался за сердце. Он смотрел в какие-то необозримые дали, впивался взором в своих слушателей, гневно обрушивался на незримого врага или, как завороженный, вслушивался в эхо собственного голоса, умершего вместе с последним словом. Многие стихотворения заканчивались вопросом, ответа на который он не ждал ни от нас, ни от кого-нибудь еще, потому что ответа не было. Я тогда был уверен, что понимаю, что значит слушать душой, но это было давно, и я уже разучился это делать.

Все это замечательно, сказала Аманда, но она просила меня рассказать о Рудольфе. Я ответил: представим себе, что официант в ресторане по ошибке приносит не то блюдо; мы же не станем указывать бедолаге на его промах, только после того как съедим всю порцию. Глупости, сказала она без всякого юмора, она желает наконец узнать всю правду про Рудольфа. Кстати, что это за человек, который навещает меня каждые два месяца и с которым я каждый раз прячусь от нее в своей комнате? Посланник Рудольфа? Как у Рудольфа оказалась моя фотография, если, как я утверждаю, мне неизвестно, где он находится? (Конечно же, она поняла, что тот «списывал» ее внешность с фотографии.) Глаза ее вдруг сузились от чудовищного подозрения: а не посещал ли их уже Рудольф под чужим именем, с фальшивыми документами, или как там господа уголовники разъезжают по свету, и если да, то неужели же я оказался такой свиньей и утаил это от нее?

Ну что ж, она учуяла эту маленькую тайну, единственную тайну, которую я от нее охранял. Зачем ей все это, думал я, с тайнами живется гораздо сложнее. (Рудольф – я имею в виду героя новеллы – промолчал бы, он меньше доверял Луизе, чем я Аманде. Под конец ему даже пришло в голову, а не подставили ли ему ее гэбэшники? Правда, он очень скоро отбросил это подозрение. Ясно одно: он бы молчал, если бы у него были этот брат и эта тайна. Может, я потому и не дал ему брата, что он не до конца доверял Луизе.)

Когда настоящий Рудольф узнал о моих проблемах (не от меня, а из газетной шумихи, последовавшей за моей первой запрещенной публикацией в «Элленрой-тере»), он позвонил и спросил как бы невзначай, не планирую ли я случайно в ближайшем будущем какую-нибудь поездку за границу. Я ответил, что как раз собираюсь в Варшаву. Он заявил, Варшава – это хорошо, это ему подходит. Он прилетел в Варшаву и повел меня в какой-то вычурно-элегантный ресторан. На нем была шляпа, под сенью широких полей которой мы и заключили друг друга в братские объятия. От него пахло одеколоном, от которого на мгновение перехватывало дыхание. Он никогда не носил головного убора, но шляпа была ему к лицу; казалось, он всю жизнь проходил в этой шляпе – мы так редко виделись!

Уже за закуской он спросил, не кажется ли мне разумным перебраться на Запад? Мне ведь, похоже, грозят неприятности. В ответ на мои слова о том, что это, пожалуй, слишком хлопотливое дело, он заявил, что готов организовать лине такую плавную пересадку на Запад, что я вообще ничего не почувствую. А когда эта процедура будет позади, я – после всего, что он обо мне услышал, – заживу как у Христа за пазухой. До следующего блюда я обдумывал его предложение (я тогда был как- раз особенно неудачно женат, и мне это показалось заманчивой перспективой – разом решить все проблемы), потом отказался, обосновав это тем, что неприятности, которые мне грозят, я как-нибудь переживу; как-никак я сделан из того же теста, что и он, то есть меня так просто не возьмешь, и что, по мне, лучше сложная жизнь, но в центре внимания, чем беззаботная, по в полном забвении. Очевидно, он и не ожидал другого ответа, потому что тут же приступил к изложению другого плана.

Это, конечно, мое право разыгрывать героя в преклонном возрасте, он не собирается меня отговаривать. Причину моих нынешних бед он видит в том, что моя жизнь до сих пор протекала без особых волнений, поэтому я вряд ли поверю ему, если он скажет, что слишком много волнений – это хуже, чем слишком мало. (Замечания, которые удивляли меня, потому что были далеко за пределами всего, о чем мы с ним обычно говорили.) Но что он намерен сделать, так это взять меня под наблюдение – причем это не предложение, а факт. Например, он теперь будет регулярно звонить. Он будет интересоваться, нет ли у меня каких-либо проблем, и просит меня отвечать откровенно, чем откровенней, тем лучше: служба прослушивания телефонных разговоров должна знать, что за границей есть некто, кто немедленно узнаёт обо всех крупных и мелких пакостях, которые мне устраивают. В ответ на каждый волос, упавший с моей головы, он будет поднимать такой шум в международной прессе, что им не поздоровится. Это они должны знать. Поскольку сам он меня навещать не может, он будет время от времени присылать ко мне свое доверенное лицо, своего адвоката, которому я могу верить как ему самому. Тот будет привозить все, что мне нужно: книги, вещи, если понадобится – деньги, одним словом, все, что помещается в портфель, и будет брать у меня все, что я захочу переправить на Запад, например рукописи «Механизм этих фокусов меня не должен волновать, главное, чтобы все работало. Все, что я побоюсь сказать по телефону, я тоже должен сообщить его человеку, например какие-нибудь пожелания, которые могли бы не понравиться таможне. От этих мерзавцев (кажется, он сказал «выродков») он ожидает чего угодно, признался Рудольф, поэтому лучше принять самые радикальные меры предосторожности – сила против силы. Если я замечу, что за мной следят, я обязательно должен сказать об этом по телефону и прибавить, что опасаюсь нападения; если не пришла посылка или пропало письмо, я должен сказать, что они уже принялись за мою почту; если я замечу, что меня преследует какая-нибудь машина, я должен сказать, что они, похоже, собираются организовать мне автомобильную катастрофу. (Не знаю, действительно ли Рудольф опасался чего-то подобного или просто хотел испугать меня, чтобы я все же принял его первое предложение.)

За кофе (а может, за водкой) я принял его предложение, я встал под защиту своего брата и выполнил все его указания. Факт то, что явных, грубых репрессий мне удалось избежать. Меня, правда, больше не печатали, это само собой разумеется. Однажды, после какого-то моего особенно вызывающего интервью, мне прокололи и изрезали шину, пару раз отключался телефон во время разговора (но ни разу во время разговора с Рудольфом), разные учреждения мучили меня своими бюрократическими каверзами. Конечно, взаимосвязь между всеми этими неприятностями и моим диссидентством вполне могла быть самовнушением. Во всяком случае, возможны только две причины, по которым я так легко отделался: действенность принятых Рудольфом мер безопасности или моя известность. Ни о какой терпимости и снисходительности властей не может быть и речи. Теперь ты знаешь все, дорогая Аманда. И зачем я так долго носился со своей маленькой тайной?

Если уж Луиза не торопилась за него замуж, то он хотел, чтобы она по крайней мере родила ему ребенка. То есть желание иметь от нее ребенка было вторичным, важнее для него была нерасторжимость уз, которые их связывали. Он видел, что как раз с этим дело обстоит не самым лучшим образом. Их беседы утратили былую остроту и свежесть, и если бы не Генриетта, то квартира напоминала бы читальный зал библиотеки, где посетители молча скользят мимо друг друга, как

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату