тени. Рудольф уже не находил объяснения тому, что они вместе, если не считать счастливого случая, который свел их много лет назад. Только по ночам все было по-прежнему прекрасно – ночью им всегда было хорошо друг с другом, они словно торопились наверстать упущенное днем.
Когда он завел речь о ребенке, Луиза посмотрела на него так, словно ослышалась. Она сидела с открытым ртом, на лице у нее застыла ироничная и в то же время немного удивленная улыбка, как будто она пыталась понять, не дурачат ли ее. Она еще не успела произнести ни слова, но он уже обиделся. Что тут непонятного, сказал он, –
На следующий день он сказал Луизе, что еще раз все как следует обдумал и его идея кажется ему сегодня такой же странной, какой она показалась ей вчера. От человека его возраста ждут уже более серьезных предложений, но пусть она не беспокоится, он впредь обещает держать себя в руках. Он представляет себе, как она вчера была шокирована; жаль, что он не представил это себе раньше, вовремя. Он должен сказать ей всю правду, хотя от этого будет выглядеть в ее глазах еще глупее: он вообразил, что она сама хочет ребенка, но не решается говорить об этом из деликатности, ввиду его возраста или из-за его работы, и он хотел избавить ее от этих колебаний. Он хотел угадать ее желание – вот каким можно быть слепцом.
Так же как и вчера, Луиза не знала, как относиться к его словам – говорил ли он искренне, или это в нем кричала его обида? У меня она даже ответила, что он прав, что она действительно уже не раз думала о ребенке (она сказала: о втором ребенке), но молчала по разным причинам. Но он может ей поверить: его возраст совершенно точно не был одной из этих причин. Он постоянно говорит о своем возрасте, как алкоголик о своей алкогольной зависимости, о которой ему напоминает абсолютно все, что бы с ним ни происходило. А она до сих пор откладывала разговор о ребенке не из деликатности, а просто из-за своей нерешительности. И завести ребенка еще совсем не поздно, и даже нет нужды торопиться. Вполне возможно, он этого не знает – в его распоряжении осталось гораздо больше времени для производства детей, чем у нее для родов. Потом она сказала, что вчера, когда он, хлопнув дверью, ушел из дому, у нее потеплело на сердце и она почувствовала прилив нежности и благодарности.
Рудольф смягчился, но чувства удовлетворения у него не было. На первый взгляд казалось, что она в очередной раз проявила беспомощность и таким образом дала ему возможность живого участия. Однако он через какое-то время рассудил, что ему просто заткнули рот – как это еще можно иначе назвать? Ему пришло в голову, что откровенность тоже может быть уловкой. Поскольку он был помешан на своем страхе вольно или невольно принудить ее к чему-нибудь, что не отвечало ее натуре или привычкам, то в следующий раз заговорить о ребенке он соберется еще очень не скоро. В сущности, она намекнула ему, чтобы он ждал, пока она сама не вернется к этой теме, в этом и заключалось принуждение, и он подумал: «Похоже, мне придется ждать долго».
Тем временем Луиза нашла себе занятие. Благодаря содействию Лили, которой и предложили эту работу, но которая сочла ее недостаточно прибыльной, она три раза в неделю сидела в одной государственной галерее и продавала графику. Торговля шла еле-еле; Луиза сочувствовала каждому посетителю переступавшему порог лавки и тут же, после двух-трех беглых взглядов на картины, закрывавшему за собой дверь с обратной стороны: большинство выставленных работ она считала не имеющей никакой ценности ерундой: какие-то уродливые предметы или люди – ничего, что притягивало бы взгляд, все ориентировано на узнаваемость. И даже те немногие вещи, в которых художники пытались изобразить что-нибудь таинственное, казались ей безжизненными и законопослушными. Как-то раз Рудольф подошел к галерее и заглянул в окно. Луиза сидела за прилавком, читала книгу и пила чай, принесенный g собой в термосе. Конечно, у него защемило сердце от жалости к ней. Слева от галереи был овощной магазин, справа магазин инструментов; и там, и здесь толпы покупателей, а посредине – эта несчастная, никому не нужная художественная лавчонка.
(У Аманды был роман с чилийским художником. Во всяком случае, я считаю это вполне вероятным. Барух как-то рассказывал мне, что видел ее в кафе с молодым человеком довольно экзотической внешности; это мог быть только чилиец. Я не располагал никакими фактами, которых хватило бы для упреков. Пару раз она вернулась домой позже, чем обычно, – по ее словам, один раз от Люси, один раз от родителей. Спрашивать, что это за молодой человек, с которым она сидела в кафе, было глупо. Я сам рассиживался в кафе с кем попало и не отчитывался перед ней об этом. Никаких иссиня-черных волос на ее свитере, никаких рисунков в ее комнате. Наткнувшись в радиоприемнике на станцию, передававшую южноамериканскую музыку, я включил приемник на полную мощь, но она только болезненно сморщилась. Я злился на Баруха, который выбил меня из равновесия своим дурацким рассказом. Я изо всех сил старался скрыть от Аманды свою ревность, и мне это, похоже, удалось. В наших любовных привычках все было по-прежнему, то есть все было хорошо. Через некоторое время она ушла из галереи. Для меня до сих пор так и осталось загадкой, почему я ревновал Аманду меньше, чем других своих женщин, хотя любил ее больше.)
Вся страна – сонное царство, и она тоже торчит неизвестно зачем на этом кладбище картинок, так прокомментировала Луиза свой уход из галереи. Рудольф отнесся к ее решению с пониманием, хотя ему хотелось, чтобы у нее все-таки было какое-нибудь постоянное занятие. Казалось, этот ее комментарий содержит некий активный элемент, своего рода возвещение грядущих дел, но Рудольф не стал спрашивать, что она имеет в виду. На вопрос, что она намерена делать дальше, она бы вряд ли смогла ответить что-нибудь определенное. Однако его вывод оказался преждевременным: она вдруг стала проводить вечера в церкви – не из внезапно проснувшихся религиозных чувств, Боже избави; она встречалась там с людьми, преследовавшими честолюбивую цель – свергнуть правительство. Нетрудно представить себе, сказала она Рудольфу, каким трогательно-наивным ему, наверное, кажется такое поведение, но он энергично замотал головой и стал уверять ее, что ей нечего оправдываться перед ним. Но она все же продолжала оправдываться.
Речь идет не о строительстве баррикад или захвате телевидения – люди встречаются скорее для того, чтобы подбодрить друг друга. Они говорят о каждодневных ужасах, к которым все уже давно привыкли, они спорят о целесообразности или бессмысленности сопротивления, они заново учатся называть вещи своими именами. И все это не дома, за звуконепроницаемыми стенами, а публично. Рудольф кивал с видом человека, которого уже ничем не удивишь, потом спросил, понимает ли она, что это церковное общество наполовину состоит из шпиков. Луиза снисходительно улыбнулась такой преувеличенной осторожности: это всем известно, сказала она, хотя что касается «половины», то он, конечно, преувеличивает. Но они не боятся. Смысл их встреч не в том, чтобы скрывать свои взгляды, а в том, чтобы, наоборот, распространять их, а шпики – тоже одна из форм распространения. Рудольф сказал, что подобные рассуждения – это какой-то уж чересчур положительный образ мышления. Луиза рассердилась: конечно, из всего можно сделать повод для веселья, можно все объявить бессмысленным и продолжать ожесточаться, что и делает