все люди, недостаточно уверенные в своих силах, она была ранима и восприимчива к грубостям и колкостям (в отличие от него, в этом он был убежден), но не устраивать же из-за такой ерунды настоящую драму? Ему не стоило бы никаких усилий над собой извиниться перед ней на следующий день, сказать, что его спровоцировала сама ситуация; его ироничная речь в церкви (которая, в конце концов, была не так уж далека от истинных фактов) была всего лишь средством, чтобы выпутаться из переделки, в которую он угодил не без ее участия. Конечно, ничего страшного бы с ним не случилось, если бы он просто пожал плечами и сказал: что это за новая мода – требовать от писателя отчета о причинах, по которым он выбрал тот, а не другой текст? С другой стороны, когда стоишь вот так, один перед целой аудиторией, хочется иметь достойный вид, а не прятать глаза или лаять, как загнанная в угол собачонка. Он искал выхода, и в ту секунду это показалось ему единственно возможным способом выйти сухим из воды; если бы у него было время подумать, он наверняка придумал бы что-нибудь получше. Так что простите великодушно.

Уже глубокой ночью Луиза наконец легла в кровать, и он увидел, что она плакала. Он испугался, потому что она не просто редко плакала – она презирала слезы. (Однажды она объяснила ему, что слезы – это попытка решить проблему негодными средствами, да, именно так. Оказывать давление на людей с помощью слез недостойно; дети – это другое дело, там все обстоит иначе.) Рудольфу захотелось обнять ее и добиться примирения с помощью ласк, но он не решился. Вместо этого он сообщил ей, что готов извиниться, но хотел бы прежде услышать, в чем его вина, чтобы он мог подобрать правильные слова для извинения. Ожидая ответа, он подумал, что опять говорит не то: когда просишь прощения, тон должен быть совсем другим – например, смущенно-покаянным, но уж во всяком случае не ироничным. Но было уже поздно.

Луиза надела ночную сорочку (до этого ее мало заботило, одета она или голая, даже во время серьезной ссоры) и села на край постели. Хорошо, сказала она: вся ее прежняя жизнь прошла под несчастливой звездой, все важные планы ее провалились – прерванная учеба, бездарно потерянное время; журналистская работа – настоящая мука, брак – мертвое море (это выражение Аманды, я запомнил его на всю жизнь). И самое главное банкротство – литература. Ей выпала на долю редчайшая болезнь: честолюбие в сочетании с трезвой, реалистичной самооценкой. Человек, не страдающий этой болезнью, не в состоянии даже представить себе муки, которые испытывает она и ей подобные. Главное несчастье заключается не столько в сознании того, что ты не способен удовлетворить свои собственные притязания, сколько в самом наличии этих притязаний. Их невозможно выкинуть из головы, они преследуют тебя повсюду днем и ночью. Они превращают тебя в принцессу на горошине, и ты мрачно слоняешься по жизни, ворчишь, и ничто тебя не удовлетворяет – и это при том, что бездарность твоя уже налицо и не требует доказательств. Ты становишься вечным зрителем, потому что твои притязания обрекают тебя на пассивность, – кто же захочет давать все новую пищу отвращению, которое внушают ему результаты собственной работы? Вот вкратце предыстория, сказала Луиза, необходимая для лучшего понимания главной темы.

После стольких лет неподвижности и бездеятельности она наконец решилась на минимальную активность. Она пришла в эту маленькую церковь, к этим маленьким людям с их крошечными возможностями. Она заставила себя считать всю эту затею важным делом (это оказалось не так-то просто, прибавила она); вначале она произвела на всех впечатление такого высокомерия, что кто-то даже открыто упрекнул ее в этом. Партию и правительство не испугаешь высоко поднятыми бровями, сказали ей; одним словом, никто не заплакал бы, если бы она не пришла на следующую сходку. Но ей удалось стряхнуть с себя эту оскорбительную спесь и стать нормальным членом группы. Она пишет и редактирует тексты воззваний и резолюций, она участвует в безмолвных акциях протеста, она ставит в окна горящие свечи, таскается на митинги и демонстрации, то есть занимается тем, над чем еще пару месяцев назад посмеялась бы. Она приобрела – можно сказать завоевала – определенный авторитет, это было для нее важно, потому что казалось некой новой дорогой: она порвала с самоизоляцией. И тут заваливается он беспардонный, как бандитский босс, ревниво оберегающий свое реноме, на которое никто не собирался покушаться, и раскатывает все это, как уличный каток. Это была не ее идея приглашать его в церковь ей с самого начала было не по себе, но такой кровожадности она никак не ожидала. Неужели он не чувствовал, как у нее из-под ног уплывает почва? Неужели ему было не жаль разменивать ее с трудом приобретенное скромное достояние на пару каких-то жалких шуточек? Неужели ей теперь каждый раз, когда он будет оказываться в затруднительном положении, нужно бросаться плашмя на землю, чтобы его остроты не попали ей в сердце? Любовь подразумевает способность и желание чувствовать чужую боль, а не только свою собственную. Нет, заключила Луиза, это были не просто недопонимание или небрежность, как он, вероятно, собирался это представить, – это отсутствие уважения.

После этой ночи Аманда объявила своей собственной жизни бессрочную забастовку. Ее ничто ужа не радовало, не возмущало; одному Богу известно, куда девались ее силы. Любые действия – даже те, которые требуют живого участия, – она выполняла, с совершенно безучастным видом, и я не мог избавиться от впечатления, что для нее была важна и эта демонстрация. Если мы сидели на диване и я спрашивал, не попадалась ли ей на глаза газета, она поднималась словно со смертного одра, тащилась в кухню и из последних сил бросала мне на колени пудовую газету. Да, она хотела меня наказать, но с какой целью? Необыкновенно смышленого Себастьяна тоже угнетал резкий упадок сил у его матери. Если я о чем-то просил ее, он спешил выполнить за нее мою просьбу, например приносил мне свежее полотенце и клал его с безмолвным упреком на край ванны, словно желая сказать: ты что, не видишь, как ей плохо?

Через пару недель после начала этой «забастовки» моя мать пригласила нас в гости, «на одно маленькое семейное торжество». Во время нашего разговора по телефону она напускала на себя таинственность и решительно отказывалась называть причину торжества; мне удалось выведать у нее лишь, что ожидается некий особенный гость. Поскольку меня трудно удивить какими бы то ни было гостями, я сразу подумал: Рудольф! И чем больше я размышлял, тем меньше сомневался в правильности своей догадки: этот безумец решил рискнуть и навестить своих родных с фальшивыми документами, а может, вдобавок ко всему еще и с какой-нибудь фальшивой бородой. Вначале я хотел позвонить ему и предостеречь его, сказать, что он сильно недооценивает наши власти, но потом постепенно успокоился. Он был очень осторожным человеком, вряд ли он стал бы так рисковать ради родственных объятий; значит, все устроено наилучшим и безопаснейшим образом. Наоборот, подумал я, – своей болтовней по телефону я мог вызвать опасность, которую он, возможно, с трудом преодолел. Одним словом, никаких предостережений. И я обрадовался предстоящему свиданию, отбросив все сомнения; у меня даже родилась надежда на побочный положительный эффект этой встречи: может, она вырвет Аманду, по каким-то загадочным причинам очень симпатизировавшую Рудольфу, из ее летаргии – я не мог себе представить, что она встретит его, не прерывая своей спячки.

Аманда была не в восторге от приглашения, оно произвело на нее скорее удручающее действие; впрочем, на нее это действие оказывали любые новости. Ей сейчас не до гостей, сказала она. На вопрос «А до чего тебе сейчас?» она только пожала плечами и промолчала. Единственное, чего мне удалось от нее добиться, – это заявления, что время еще есть, там будет видно. Но я был убежден, что она пойдет, хотя бы уже из одного любопытства. Однажды я случайно стал свидетелем картины, которая еще больше утвердила меня в этой уверенности: я застал ее перед зеркалом; уложив свои длинные волосы в узел она оглядывала себя со всех сторон.

В день торжества все обернулось иначе. Она принялась жаловаться, что плохо себя чувствует, что у нее болит голова. Я возразил, что у меня самого постоянно что-нибудь болит: то голова, то спина, то желудок; во время чтений в церкви у меня, например, болел зуб. Ну хорошо, согласилась она, но через минуту выяснилось, что на единственном платье, которое она в тот день могла надеть, в каком-то месте разошелся шов. Ну, значит, надо взять и зашить это чертово платье, будь оно неладно! А когда уже пора было выходить из дому, она позвала с улицы Себастьяна и принялась оттирать на нем то пыль, то грязь, то какие-то пятна и в конце концов заявила: нет, так дело не пойдет, ребенка нужно мыть с головы до ног. Я позвонил матери и сказал, что мы задерживаемся. Потом спросил, прибыл ли уже загадочный гость. Она ответила: еще вчера. Мне показалось странным, что Рудольф целый день просидел у матери и даже не позвонил. Потом мне пришлось заняться купанием Себастьяна, потому что Аманда должна была еще отпарить платье.

Я еще никогда не купал детей, для меня это стало совершенно новым опытом, и я не могу хотя бы кратко не остановиться на этом маленьком событии. Для степени загрязненности Себастьяна вполне хватило бы и душа, но я наполнил ванну водой, махнув рукой на потерю времени: купание казалось мне

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату