пребывания у Лусс новых симптомов, я имею в виду патологического характера, не появилось, ничего подозрительного или мне неизвестного, ничего, что я не смог бы предусмотреть, если бы предусматривал, ничего сравнимого с внезапной потерей половины пальцев на ногах. Ибо предвидеть эту потерю мне было не под силу, и смысла её я так и не постиг, то есть не постиг её связи с другими моими недугами, что проистекало, полагаю, из моего невежества в вопросах медицины. Ибо всё связано воедино — в затянувшемся безумии тела, я так чувствую. Но незачем затягивать эту часть моего, как бы сказать, существования, смысла она не несёт, по моему мнению. Только пузыри и брызги, как из пустого вымени, за которое я тщетно дёргаю. Так что ограничусь добавлением нескольких коротких замечаний, первое из которых следующее: Лусс была невероятно плоская женщина, я имею в виду, естественно, её внешность; настолько плоская, что и сегодня, в этот вечер, в относительной тишине моего последнего прибежища, я не уверен, не была ли она мужчиной или, по крайней мере, гермафродитом. Лицо у неё было слегка волосатое, или я это придумываю, в интересах повествования? Бедная женщина, я так мало её видел, так редко смотрел на неё. Но разве её голос не был подозрительно низким? Сегодня он кажется мне таким. Не мучь себя, Моллой, мужчина или женщина, какая разница? Но я не могу удержаться и не задать себе следующий вопрос. Смогла бы какая-нибудь женщина остановить меня в моём стремлении к матери? Наверняка. Спрошу ещё проницательнее: была ли возможна такая встреча, между мной и женщиной? Нескольких мужчин я припоминаю, в своё время я отирался среди них, но женщин? Хорошо, хорошо, согласен, скрывать не буду, одну женщину я припоминаю. Я не имею в виду свою мать, если вы не возражаете, мы пока вообще оставим её в покое. Я говорю о другой, которая могла быть мне не только матерью, но и бабушкой, если бы случай не пожелал иного. Послушайте-ка, он рассуждает о случае. Та, другая, познакомила меня с любовью. Она была известна под мирным именем Руфь, кажется, так, но не уверен. Возможно, её звали Юдифь. Между ног у неё была дыра, о нет, не скважина, как я всегда предполагал, а узкая щель, и в эту щель я, вернее, она вставляла мой так называемый мужской член, не без труда; и, мучаясь, я проделывал утомительную работу, пока всё не выпускал, или не отступал бессильно, или пока она не просила меня прекратить. Забава для идиота, так я считаю, и изрядное утомление вдобавок, если забавляться слишком долго. Но я охотно забавлялся, зная, что это любовь, так она мне сказала. Она перегибалась через кушетку, у неё был ревматизм, а я заходил сзади. Она могла вынести только эту позу, из-за своего люмбаго. Мне эта поза казалась естественной, ибо я видел, как её принимали собаки, и был крайне удивлён, когда она поведала мне по секрету, что это можно делать иначе. Я так до сих пор и не знаю, что она имела в виду. Возможно, она впускала меня в прямую кишку. Мне, было абсолютно всё равно, не стоит об этом и говорить. Но истинная ли это любовь, в прямую кишку? Именно это меня беспокоит. Неужели я так и не познал истинной любви? Она тоже была поразительно плоская женщина и передвигалась, опираясь на палку чёрного дерева, короткими шажками, на негнущихся ноше. Возможно, она тоже была мужчиной, ещё одним. Но нет, наши яйца стукались бы, пока мы корчились. А может быть, она крепко сжимала их в руке именно для того, чтобы они не стукались. Она любила носить широкие шуршащие нижние юбки, оборки и прочие предметы туалета, названия которых не помню. Они взметались над нами, пенясь и шелестя, а потом, когда слияние достигалось, опускались на нас медленными каскадами. Единственное, что я видел у неё, была напрягшаяся жёлтая шея, в которую я то и дело вонзал зубы, забывая, что зубов у меня нет, так могуч инстинкт. Встретились мы на свалке, я узнаю её среди тысячи, и, однако же, все свалки похожи. Что она там делала, не знаю. Прихрамывая, я бродил среди отбросов и приговаривал, в то время я ещё способен был на обобщения: Такова жизнь. Она не хотела терять времени, мне терять было нечего, я вступил бы в сношения даже с козой, чтобы познать любовь. Квартирка у неё была изящная, нет, не изящная. в её квартире хотелось лечь в углу и уже никогда не вставать. Мне она нравилась. В ней полно было изысканной мебели, кушетка на колесиках носилась по комнате под нашими отчаянными ударами, мебель вокруг падала и грохотала, ад кромешный. В нашем общении находилось место и для нежности. Трясущимися руками она подстригала мне ногти на ногах, я натирал ей зад кремом от морщин. Наша идиллия длилась недолго. Бедная Юдифь, возможно, это я ускорил её конец. Впрочем, начало положила она, на той свалке, когда протянула руку к моей ширинке. Скажу более точно. Я стоял, перегнувшись над кучей отбросов, в надежде отыскать что-нибудь такое, что навсегда отвратило бы меня от еды, когда она, подкравшись сзади, просунула мне свою палку между ног и принялась щекотать мои органы. После каждой встречи она давала мне деньги, мне, который готов был познать любовь, исследовать самые её глубины, бесплатно. Практичности ей явно недоставало. Я предпочёл бы, пожалуй, отверстие менее сухое и не столь просторное, тогда о любви я был бы, вероятно, более высокого мнения. И всё же. Пальцы доставили бы мне куда большее удовольствие. Но истинная любовь, безусловно, выше этих низменных случайностей. И не в комфорте, возможно, дело, но когда твой жаждущий член ищет обо что бы потереться, и находит влажную слизистую оболочку, и, не встречая преграды, не отступает, а продолжает разбухать, тогда, без сомнения, истинная любовь выше плотной или свободной пригонки, она взлетает надо всем этим и парит. А если добавить сюда несколько минут педикюра и массажа, не имеющих, строго говоря, к блаженству прямого отношения, тогда, мне кажется, всякое сомнение на этот счёт становится беспочвенным. Единственное, что меня здесь беспокоит, — это безразличие, с которым я узнал о её смерти одной беззвёздной ночью, когда полз к ней, безразличие, смягчённое, правда, болью от утраты источника дохода. Она умерла, сидя в тазу с тёплой водой, обычные омовения перед тем, как принять меня. Тёплая вода её расслабляла. Подумать только, она могла умереть у меня на руках. Таз перевернулся, грязная вода залила пол и просочилась на нижний этаж, жилец которого и поднял тревогу. Ну и ну, мне и в голову не приходило, что я так хорошо знак» всю эту историю. В конце концов, она была, конечно, женщина, если бы нет, об этом прознали бы все соседи. Впрочем, люди в моей части света были необычайно замкнуты и сдержанны в вопросах пола. С тех пор, возможно, всё переменилось. Вполне вероятно, что обнаружение мужчины там, где ожидали обнаружить женщину, было тут же замято теми немногочисленными соседями, которым довелось узнать об этом, замято и забыто. Не менее вероятно и то, что все были в курсе и все об этом говорили, кроме меня. Лишь одно мучает меня, когда я размышляю обо всём этом, — желание узнать, была ли моя жизнь лишена любви или я обрёл её в Руфи. Наверняка я знаю лишь то, что больше уже не пытался подвергать себя новому испытанию; видимо, интуиция подсказывала, что пережитый мною опыт — единственный в своём роде и неповторимый и что необходимо хранить память о нём в своём сердце, не унижая её пародиями, даже если бы для этого пришлось то и дело предаваться утехам так называемого самоудовлетворения. Не говорите мне о крошке-горничной, зря я о ней упомянул, она была задолго до того, я был нездоров, возможно, никакой горничной в моей жизни вообще не. было. Моллой, или Жизнь без горничной. И это доказывает, что сам факт моей встречи с Лусс и мои частые, до некоторой степени, посещения её не могут удостоверить её пол. Я готов продолжать думать о ней как о старой женщине, вдове, уже высохшей, а о Руфи как о другой старухе, ибо и она часто рассказывала мне про своего покойного супруга и про его неспособность утолить её законную жажду. А случаются дни, такие, как этот вечер, когда они путаются в моей памяти, и у меня возникает соблазн представить их обеих в образе одной карги, совсем дряхлой, сплющенной под ударами жизни, выжившей из ума. И да простит мне Господь то, что я открою вам ужасную истину: образ моей матери то и дело примешивается к образам этих старух, и становится, буквально, невыносимо, как будто тебя распинают на кресте, я не знаю за что, я не хочу быть распят. Наконец, я покинул Лусс, тёплой безветренной ночью, не попрощавшись, что, впрочем, мог бы и сделать, с её стороны попыток удержать меня не было, но были, наверняка, заклинания. Она, конечно же, видела, как я поднялся, взял костыли и удалился, перебрасывая себя на них в воздушном пространстве. И, конечно, слышала, как хлопнула за мной калитка, калитка закрывалась сама по себе, она была на пружине, и поняла, что я ушёл, ушёл навсегда. Она прекрасно знала, как я обычно ходил к калитке, — выглядывал за неё и тут же возвращался назад. Она не пыталась удержать меня, но, наверняка, отправилась на могилу своей собаки, которая (собака) до некоторой степени была и моей, и которую (могилу) она засевала, к слову сказать, не травой, как я думал раньше, а всевозможными разноцветными цветочками, подобранными, полагаю, так, что когда одни отцветали, другие как раз распускались. Я оставил ей свой велосипед, который невзлюбил, подозревая, что он стал проводником некой злой силы и, возможно, причиной моих последних неудач. Тем не менее, я взял бы его с собой, если бы знал, где он находится и что он на ходу. Но ни того, ни другого я не знал. К тому же я боялся, что если начну искать его, тихий голос устанет повторять: Уходи отсюда, Моллой, забирай свои костыли и уходи отсюда, — а я долго не мог разобрать, что он говорит, ибо давно уже его не слышал. Возможно, я понял его неверно, совсем неверно, но я его понял, а это уже нечто новое. И мне представилось, что я ухожу отсюда не навсегда и, возможно, вернусь однажды, блуждая окольными путями,
Вы читаете Молллой