приобретение ее жизни: второй Станиславский. Она пожертвовала ради него всем, и если он не великий гений, то зачем были эти жертвы? И поэтому он великий гений…
— Я слышал, он был замечательным режиссером.
— Что-то в нем есть, — сказала Маделин. — Почти женская интуиция. Охмуряет людей, причем самым гнусным образом. Тинни говорит, что он на одного себя тратит пятьдесят тысяч в год. Весь свой гений употребляет на то, чтобы профукать эти деньги.
— У меня такое впечатление, что она ради тебя ведет его бухгалтерию — старается сберечь что можно.
— Он оставит после себя судебные кляузы и долги… — Девичьими мелкими зубами она куснула булочку. Дальше есть не стала. Положила на тарелку, и тут же пугающе набухли ее глаза.
— Что случилось? Ешь.
Она совсем отсунула тарелку. — Я ведь просила тебя не звонить мне в университет. Это выбивает меня из колеи. Я не желаю мешать одно с другим.
— Прости. Не буду.
— Я была вне себя. Мне стыдно идти к монсеньору на исповедь.
— А к другому нельзя?
Она брякнула аляповатой чашкой о стол. На ободке ресторанного фарфора остался бледный след помады.
— Последний раз священник кричал на меня благим матом в твою честь. Спрашивал, сколько времени я христианка. Зачем крестилась, если намерена поступать таким образом уже в первые месяцы. — Громадные глаза женщины средних лет, в какую она себя превратила, обвиняли его. Поперек белого лица протянулись рукотворные прямые брови. Ему казалось, он угадывает под ними оригинал.
— Ах ты, Господи! Прости, — сказал Мозес. Он был весь раскаяние. — Я не хочу создавать затруднения. — Что, конечно, чушь: именно затруднения он намерен был создавать. В трудности, он полагал, и заключалась вся соль. Ей нужно, чтобы Мозес и монсеньор поборолись за нее. Так интереснее в постели. В постели Мозес выколачивал ее отступничество. А монсеньор — тот обращал пламенным взором.
— Я чувствую себя дрянью, просто дрянью, — сказала она. — Скоро великий пост, а я без исповеди не могу причаститься.
— Нескладно получилось… — Мозес искренне сочувствовал ей, но ведь смириться не посоветуешь.
— И что с браком? Как мы повенчаемся?
— Как-нибудь все устроится — церковь мудрый старый институт.
— На работе говорят о Джо Димэджо — как он собирался жениться на Мерилин Монро. Еще один случай: Тайрон Пауэр — в последний раз его венчал князь церкви. На днях у Леонарда Лайонса опять писали о католических разводах. — Маделин читала всю светскую хронику. Вырезки из «Пост» и «Миррор» служили ей закладками в святом Августине и молитвеннике.
— В благоприятном смысле? — спросил Мозес, складывая булочку и выдавливая лишнее масло.
Крупные голубые глаза Маделин набухали в орбитах: ее голова пухла от всех этих думаных- передуманных проблем. — Я договорилась о встрече со священником-итальянцем из Общества в пользу распространения веры. Он специалист по каноническому праву. Я звонила ему вчера.
Каких-то двенадцать недель христианка, она уже была в курсе всего.
— Все было бы проще, дай Дейзи развод, — сказал Герцог.
— Она обязана дать. — Ее голос резко взмыл. Он взглянул на это лицо, которого заждались иезуиты в центре города. Что-то случилось, сжалась какая-то пружина у нее в груди, и тело напряглось. Побелели кончики пальцев, сжимающих край стола, полыхнул взгляд, поджались губы, и под чахоточной белизной грима зачернел румянец. — Почему ты, собственно, думаешь, что я намерена вечно тянуть эту связь? Мне нужны поступки.
— Но, Мади, ты же знаешь мои чувства…
— Чувства? Избавь меня от пошлостей. Я в это не верю. Бог, грех, смерть — в это я верю, и не надо потчевать меня сентиментальной бурдой.
— Нет, послушай. — Он надел федору, словно это могло укрепить его позиции.
— Я хочу выйти замуж, — сказала она. — Все остальное чушь собачья. Моя мать хлебнула богемной жизни. Она работала, а Понтриттер бесился с жиру. Он откупался от меня денежкой, когда я видела его с какой-нибудь девкой. Ты хоть знаешь, что было моим букварем? «Государство и революция» Ленина. Они все безумцы.
Может, и так, мысленно соглашался Герцог. Зато теперь ей подавай светлое Рождество и кролика на Пасху, а то, глядишь, и половину кирпичной домушки в своем приходе, где-нибудь в тихом ужасе Куинса, с хлопотами о платье к причастию, с положительным мужем-ирландцем, подметающим крошки на кондитерской фабрике.
— Может, я стала ярой обывательницей, — сказала Маделин, — но по-другому мне ничего не надо. Мы будем венчаться в церкви — или я прекращаю все это. Наши дети будут креститься и получат церковное воспитание. — Молчаливый Мозес чуть заметно кивнул. По сравнению с ней он чувствовал себя размазней, человеком без хребта. Благоухание ее пудреного лица волновало его (спасибо искусству, размышлял он сейчас, всякому искусству). — Мое детство было диким кошмаром, — продолжала она. — Меня запугали, сломили, сов-сов… — Она стала заикаться.
— Совратили?
Она кивнула. Он уже слышал это. Выведать поподробнее ее сексуальный секрет ему не удавалось.
— Это был взрослый мужчина, — сказала она. — Он платил мне, чтобы я молчала.
— Кто это был?
Ее глаза непроницаемо заволоклись слезами, красивые губы мстительно поджались, не обронив ни звука.
— Это случается со многими, очень многими, — сказал он. — Не надо жить с этим. Не стоит оно того.
— Целый год потери памяти — не стоит того?! Вместо четырнадцати лет у меня вымаранный год.
Терпимость Герцога ее не устраивала. Возможно, она видела в этом равнодушие. — Родители только что не погубили меня вконец. Ладно, теперь это не имеет значения, — сказала она. — У меня есть Христос, мой Спаситель. Я уже не боюсь с-смерти, Мозес. Пон говорил: мы умираем и догниваем в могиле. Сказать такое девочке шести-семи лет! Он еще ответит за это. А теперь я хочу жить, хочу родить детей, потому что мне есть что сказать, когда они спросят про смерть и могилу. И не рассчитывай, что я буду и дальше жить как попало — без всякого порядка. Ни в коем случае! Либо наводим порядок — либо расстаемся. Мозес видел ее как бы из-под воды, в оптическом преломлении.
— Ты слышишь меня?
— Конечно, — сказал он. — Конечно, слышу.
— Мне надо идти. Отец Франсис ни на минуту не опаздывает. — Она взяла сумку и быстро ушла, от дробного шага подрагивая щеками. Она ходила на очень высоких каблуках.
Однажды утром, сбегая в метро, она прихватила каблуком край юбки и, упав, зашибла спину. Хромая, поднялась на улицу, взяла такси до работы, но отец Франсис погнал ее к врачу, а тот, туго перебинтовав, велел ехать домой. Там она застала полуодетого Мозеса, раздумывавшего над чашкой кофе (думал он постоянно, хотя ни до чего определенного не додумывался).
— Помоги мне! — сказала Маделин.
— Что случилось?
— Упала в метро. Мне очень больно. — Она срывалась в крик.
— Тебе лучше лечь, — сказал он. Он отшпилил шляпу, осторожно расстегнул жакет, снял свитер, юбку и комбинацию. Ниже линии грима на основании шеи чисто розовело ее тело. Он снял крест.
— Дай пижаму. — Она дрожала. Широкие бинты издавали терпкий медицинский запах. Он отвел ее в постель и сам прилег рядом — согреть и успокоить, как она просила. Был март со снегом, день был грязный. Он остался, не поехал в Филадельфию. — Это мне наказание за грехи, — повторяла Маделин.