он ловил фокус. Покинутый, он сидел за столом, то бишь за дверью, положенной на кованые железные ножки. Лампу оплетал филодендрон. Бумажными катышками он расстреливал из рогатки слепней на заляпанных краской окнах. Маляр он был скверный. Сначала он попробовал красить пульверизатором, приспособив его к выдувному отверстию пылесоса, — очень эффективный ветрогон. Обмотав голову тряпьем, чтобы не надышаться, Мозес опрыскивал краской потолок, но капли сеялись и на окна, и на перила, и пришлось по-старому взяться за кисть. Стремянка, ведра, тряпье, разбавители — все таскать за собой, скрести шпателем, шпаклевать, красить и с левой руки, и с правой, и над головой, и еще тот кусок, и подальше — достать бы, к самому углу, к карнизу, стараясь выдержать прямую линию одеревеневшей рукой, то кладя широкие мазки, то прикипев к пятачку, добиваясь совершенства. Когда рабочий азарт истощался, он шел, залитый краской и потом, в сад. Раздевшись догола, валился в гамак.
Тем временем Маделин объезжала с Фебой Герсбах антикварные магазины либо везла домой горы продуктов из питсфилдских супермаркетов. И Мозес обязательно вязался к ней из-за денег. Он сначала выдержанно выкладывал свои претензии. Поводом всегда был какой-нибудь пустяк: возвращенный банком чек, сгнивший в леднике куренок, порванная на тряпки новая рубашка. Постепенно чувства его накалялись:
— Когда ты перестанешь тащить в дом весь этот хлам, Маделин, — разбитые комоды, прялки?
— Нужно обставить дом. Я не могу видеть эти пустые комнаты.
— Куда уходят деньги? Я работаю до одурения. — Его душил гнев.
— Оплачиваю счета — куда им еще идти, по-твоему?
— Ты говорила, что тебе нужно научиться обращению с деньгами. Раньше тебе не доверяли. Теперь — пожалуйста! — доверяют — и рекой пошли обратно чеки. Только что звонили из магазина тканей, от Милли Крозьер. Пятьсот долларов за детский конверт. Кого мы рожаем — Людовика Четырнадцатого?!
— Знаю, слышала: твоя мамочка ходила в мешковине.
— И акушер с Парк авеню тебе не нужен. Феба Герсбах обошлась питсфилдской больницей. Как, интересно, я вытащу тебя в Нью-Йорк? Это три с половиной часа дороги.
— Мы уедем отсюда за десять дней.
— Бросить здесь всю работу?
— Гегеля ты можешь взять с собой. Ты за эти месяцы не удосужился в него заглянуть. Вообще тут самый настоящий дурдом. Эти тюки с записями. Страшно подумать, как ты неорганизован. Ты не лучше наркомана — тоже объелся своими химерами. В общем, кляни своего Гегеля и эту развалюху. Тут нужны четыре работника, а ты хочешь, чтобы я управлялась одна.
Герцог тупел, повторяя очевидные вещи. И при этом буквально сходил с ума. Он сознавал это. Ему казалось, он досконально знает, как всему надлежит быть (то есть, на уровне «свободного конкретного мышления», превратное толкование общего развивающимся самосознанием: действительность противостоит «закону сердца», чуждая необходимость безжалостно подавляет индивидуальность, undsoweiter (и так далее (нем.)). Герцог охотно допускал, что ошибается. Он, думалось ему, просит об одном: помочь, в общих интересах, сделать жизнь осмысленной. Гегель чертовски глубок, но односторонен. Несомненно. В этом все дело. Куда проще, без этого путаного метафизического вздора, теорема XXXVII Спинозы: человек желает другому того же блага, к которому стремится сам, — он совсем не желает, чтобы другие жили по его разумению — ex ipsius ingenio (По его собственному разумению).
Перебирая в голове эти мысли, Герцог в одиночестве красил люде-вилльские стены, строя Версаль и одновременно Иерусалим в зеленом пекле беркширского лета. Но то и дело приходилось спускаться со стремянки и идти к телефону. Банк возвращал чеки Маделин.
— Господи боже! — кричал он. — Да что же это, Мади!
Та уже шла наготове, в бутылочного цвета свободной блузе и гольфах. Она уже очень раздалась. Врач запретил ей сладкое. Она тайком объедалась шоколадками величиной с тридцатицентовик каждая.
— Ты не умеешь складывать? Какого черта выписывать чеки, если они вернутся? — Он свирепо глядел на нее.
— А-а, опять начинается крохоборство.
— Это не крохоборство. Это чертовски серьезно…
— Понятно: речь пойдет о моем воспитании, о богемных родителях, захребетниках и проходимцах. И что ты дал мне свое славное имя. Я знаю эту муру наизусть.
— То есть я повторяюсь? Тогда и ты повторяешься — с этими чеками.
— Тратятся деньги покойного папочки. Вот ты чего не можешь переварить. Но это твой отец, в конце концов. Своего кошмарного отца я на тебя не вешаю. И ты своего старика не суй мне в глотку.
— Нам нужен хоть какой-то порядок в нашем быту. На это Маделин ответила быстро, твердо и четко:
— Такого быта, какого ты хочешь, у тебя не будет. Это ищи где-нибудь в двенадцатом веке. И хватит поминать родные пенаты, кухню с клеенкой и латинскую книжку. А хочешь — ладно, давай свою грустную повесть. Про папу. Про маму. Про квартиранта-пьяницу. Про старую синагогу, про контрабанду самогона, про тетю Ципору… А-а, бред!
— Как будто у тебя нет своего прошлого.
— Значит, разговор будет все-таки о том, как ты меня СПАС. Ладно, давай. Какая я была дрожащая сопливка. Как боялась взглянуть жизни в лицо. А ты от всего сердца — такого большого — дал мне ЛЮБОВЬ и спас от попов. Да, еще от менструальных судорог избавил своим чутким обращением. Ты СПАС меня. ПОЖЕРТВОВАЛ своей свободой. Я увела тебя от Дейзи, от сына, от этой японской жмотки. Сколько отняла драгоценного времени, денег, внимания. — Ее дико разгоревшийся голубой взор застыл до такой степени, что глаза казались косыми.
— Маделин!
— А-а, дерьмо!
— Подумай хоть немного.
— Подумать? Что ты в этом понимаешь?
— Может, я женился на тебе, чтобы поумнеть, — сказал Герцог. — И я учусь.
— Так я тебя научу, будь спокоен, — сказала сквозь зубы красивая беременная Маделин.
Из любимого источника Герцог выписал: «Настоящая дружба не поддакивает. Свой дом, свое дитя, да-да — все, что имеет человек, да отдаст он за мудрость».
Муж — прекрасной души человек, — исключительная жена, ангели-ческий ребенок и редкостные друзья жили-поживали в Беркширах. Ученый профессор корпел за своим столом… Нет, он действительно сам напросился на неприятности. Ведь так заигрался в простодушного, что у самого обмирало сердце: зисе нешамеле — сладкая душенька, это о нем Тинни так отозвалась. В сорок лет ходить с этаким ярлыком — это как? У него взмок лоб. Таких дураков еще учить и учить — болезнью, тю{емным сроком. А он остался «везунчиком» (Района, кормежка и выпивка, приглашение отдохнуть на побережье). Впрочем, чрезмерное самобичевание не входило сейчас в его расчеты. Сейчас это не самое нужное дело. Могло случиться, что не быть дураком не составило бы громадного труда. Собственно говоря, не дурак — он кто? Возлюбивший власть, подчинивший народ своей воле высокоученый интеллектуал, распоряжающийся миллиардным бюджетом? Реалист-организатор с ясным взглядом, как нужно соображающей головой и политическим нюхом? Ну плохо ли стать таким? Однако перед Герцогом иные задачи. поставлены: он, верилось ему, работал на будущее. Революции двадцатого столетия, освобождение людей благодаря возросшей производительности создали частную жизнь, не дав ей наполнения. Вот тут и нужны такие, как он. Прогресс цивилизации — больше того: выживание цивилизации зависело от того, насколько успешно работает Мозес Е. Герцог. И, поступив с ним известным образом, Маделин нанесла урон колоссальному начинанию. В этом, по мнению Мозеса Е. Герцога, и заключалась дикость и беда случившегося с Мозесом Е. Герцогом.
Вполне определенный разряд безумцев тщится навязать свои принципы. Сандор Химмельштайн, Валентайн Герсбах, Маделин П. Герцог, сам Мозес. Наставники по реальности. Хотят преподать вам уроки реальности — казнить вас ими.
У Мозеса, хранившего фотографии, была карточка двенадцатилетней Маделин в амазонке. Она стоит рядом с лошадью, крепенькая длинноволосая девочка с пухлыми запястьями и мрачными кругами под глазами— первоцветом страданий и жажды мщения. В бриджах, сапогах и котелке она смотрится заносчивой барышней, знающей, что не за горами брачный срок и право причинять боль. Все решено и