столовой она подала ему охлажденную бутылку «Пуйи Фюиссе» и французский штопор. С покрасневшей or напряжения шеей, умело и ответственно действуя, он извлек пробку. Рамона зажгла свечи. Стол украшали остроконечные красные гладиолусы в длинном блюде. На подоконнике сварливо завозились голуби; похлопав крыльями, снова угомонились. — Дай положу тебе рису, — сказала Рамона, взяв у него фарфоровую тарелку с кобальтовым ободком (роскошь неудержимо проникает во все слои общества начиная с пятнадцатого столетия, как отмечал знаменитый Зомбарт, inter alia (Среди прочих)). Герцог был голодный, обед был отменный. (Поститься он будет после.) Непонятные, двусмысленные слезы застлали ему глаза, когда он попробовал креветочный ремулад.
— Как вкусно — боже мой, как вкусно! — сказал он.
— Ты ничего не ел весь день?
— Я давненько не видал такой еды. Ветчина, персидская дыня. Что это? Кресс-салат. Боже милостивый!
Она была довольна. — Ешь, ешь, — сказала она.
После креветок Арно и салата она подала сыр и пресные лепешки, мороженое с ромовой поливой, сливы из Джорджии и ранний зеленый виноград. Потом перешли к бренди и кофе. В соседней комнате, под скрип возимых взад и вперед по железке проволочных вешалок, под звуки барабанов, тамбуринов, мандолин и волынок, Мохаммад альБаккар зыбким голосом пел в нос свои вкрадчивые песни.
— Так чем ты занимался? — сказала Рамона.
— Я-то? Да так…
— А куда уезжал? Все-таки сбегал от меня?
— Не от тебя. А что сбегал — пожалуй.
— Ты меня еще немного побаиваешься, правда?
— Я бы не сказал… Растерян — да. Осторожен.
— Ты привык иметь дело с трудными женщинами. Привык к отпору. Тебе нравится, наверно, когда они портят тебе жизнь.
— Всякий клад стерегут драконы. Иначе нам не понять, чего он стоит… Ничего, если я расстегну ворот? Боюсь артерию перехватить.
— Недалеко ты уехал. Может, из-за меня.
Мозеса так и подмывало соврать — сказать: — Конечно, из-за тебя, Рамона. — Резать в глаза правду-матку — занятие пошлое и небезопасное для нервов. Районе Мозес сочувствовал всей душой: женщине за тридцать, в руках хорошее дело, самостоятельная, а все еще закармливает ужинами друзей мужского пола. Но как еще пристроит женщина свое сердце — в наше-то время? В эмансипированном Нью- Йорке мужчина и женщина, одев на себя пестрые тряпки, сходятся для племенной вражды. У мужчины в мыслях обмануть и уйти целым; программа женщины — обезоружить и посадить под замок. Речь идет о Районе, которая в обиду себя не даст, — каково же юному существу, с мольбой возводящему горе подчерненные очи — Господи! Отведи плохого человека от моей полноты.
Вообще же, понимал Герцог, не очень хорошо, имея в голове такие мысли, есть креветки и пить вино у Рамоны, слушать в гостиной похотливую занудь Мохаммада аль-Баккара и его порт-саидовской команды. Какая заслуга в священническом целибате, монсеньор Хилтон? Ходить по жизни и навещать женщин, видеть, во что превратил чувственность современный мир, — не построже будет епитимья? Как далеки от жизни иные древние постулаты…
Одна вещь по крайней мере уяснилась. Искать свое завершение в другом, во взаимоотношениях, — это женская игра. И когда мужчина, прицениваясь, ходит по женщинам, хотя его сердце кровоточит от идеализма и просит чистой любви, — такой мужчина занимается женским делом. С падением Наполеона честолюбивый юноша устремил свою энергию в будуар. А там командуют женщины. Такой была Маделин, такой легко могла стать Ванда. Как насчет Рамоны? И некогда глупый юнец, ныне глядящий в глупые старцы, Герцог, уверовав в личную жизнь (с санкции авторитетных имен), заделался чем-то вроде сожителя. Соно, с ее восточным подходом, окончательно подтвердила это. Он даже шутил на сей счет, объясняя ей невыгодность своих посещений: — Je beche, je seme, mais je ne recolte pointl (Я пашу, сею, но ничего не пожинаю). — Шутка, конечно, — никаким сожителем он, разумеется, не был. А Соно — та старалась направить его, наставить нужному обращению с женщиной. Красота павлина, похоть козла и свирепость льва — слава и мудрость
Божий2.
— Куда бы ты ни направлялся со своим саквояжем, твои изначально здоровые инстинкты погнали тебя обратно. Они умнее тебя, — сказала Рамона.
— Может быть… — сказал Герцог. — Я пересматриваю свои взгляды.
— Слава Богу, ты еще не загубил свое первородство.
— Я не был по-настоящему независимым. Выясняется, что я работал на других, на женское сословие.
— Если ты сможешь преодолеть свой еврейский пуританизм…
— И наживал себе психологию беглого раба.
— Тут твоя собственная вина. Ты выискиваешь властных женщин. Я пытаюсь доказать тебе, что я совершенно другой случай.
— Я знаю, — сказал он. — Я бесконечно дорожу тобой.
— Не знаю. По-моему, ты во мне не разобрался. — В голосе ее зазвучала обида. — С месяц назад ты записал меня в начальницы сексуального цирка. Как будто я акробатка какая-нибудь.
— Я ничего не имел в виду, Рамона.
— Подразумевалось, что у меня было много мужчин.
— Много? Я так не считаю. Да если и так, мне только прибавит уважения к себе, что я продержался столько времени.
— Ах, вот оно как: ты держишься. Очень приятно слышать.
— Я тебя понимаю. Ты хочешь вытолкнуть меня повыше, выявить во мне орфический момент. Но ведь я, по правде говоря, всегда старался быть отъявленной посредственностью. Работал, сводил концы с концами, выполнял свой долг и ожидал известного qui pro quo. А ожидал меня, само собой, носок на голове. Я считал, что у меня установилось тайное взаимопонимание с жизнью и она убережет меня от худшего. Совершенно буржуазная мысль. Заодно заигрывал с трансцендентальным.
— Да не такое уж заурядное дело — жениться на женщине вроде Маделин или обзавестись другом вроде Валентайна Герсбаха.
Он попытался остудить вскипевший гнев. Чуткая Рамона дает ему возможность выговориться, развеять хандру. Но он не за этим пришел. Вообще говоря, он устал от своей одержимости. И наконец, ей хватает своих забот. Гнев, говорит поэт, сродни радости, но прав ли был поэт? Всему свое время… время молчать, и время говорить. Что единственно интересно в этом деле — так это интимный вид обиды, ее проникновенность, сделанность по твоей мерке. Поразительно, чтобы ненависть была до такой степени личной, когда она почти неотличима от любви. Нож и рана томятся друг без друга. Многое, конечно, зависит от ранимости избранника. Одни исходят криком, другие сносят удар молча. Об этих последних можно писать потаенную историю человечества. Что перечувствовал папа, когда узнал, что Воплонский был в сговоре с бандитами? Он ничего не сказал.
Удастся ли ему сегодня удержать в себе свое, Герцог не знал. А хотелось бы. Но Рамона часто побуждала его раскрыться. Накормив ужином, она просила попеть.
— Я не нахожу, что они посредственности, эта пара, — сказала она.
— Иногда я вижу в нас комическую троицу, — сказал Герцог, — причем сам играю партнера. Говорят, Герсбах подражает моей походке, повторяет мои слова. Герцог номер два.
— Однако он сумел убедить Маделин, что превосходит оригинал, — сказала Рамона. И опустила глаза. Они глянули и ушли под веки. Хоть и при свечах, но он отметил мимолетную тревогу на ее лице. Может, она подумала, что сказала бестактность.
— Мне кажется, предел честолюбивых замыслов Маделин — влюбиться. Это самая серьезная часть ее юморески. Играет все: ее шик, ее тик. Суке не отказать в красоте. Она обожает быть в центре внимания. Она выходит в костюме с меховой оторочкой, цветущая, голубоглазая. Завладев публикой и начав ее очаровывать, она делает пассы открытой ладонью, дергает носом, как птичка хвостиком, подключает бровь,