— Годы. Во всяком случае, несколько лет. Они распоряжались моей жизнью, кроме всего прочего. О чем я даже не подозревал. Они все за меня решили: где мне жить, где работать, сколько платить аренды. Они даже поставили передо мной духовные проблемы. Усадили делать уроки. А когда надумали избавиться от меня, то разработали все в деталях— имущественное распоряжение, алименты, обеспечение ребенка. Валентайн, я убежден, считал, что действует исключительно в моих интересах. Он наверняка сдерживал Маделин. Ведь он в своих глазах хороший человек. Он с понятием, а такие больше страдают. Они чувствуют больше ответственности — выстраданной ответственности. Я не сумел, простофиля, позаботиться о жене. Тогда он сам о ней позаботился. Я не способен воспитать собственную дочь. Тогда он вынужден сделать это вместо меня — из дружбы, из жалости, по широте душевной. Он даже соглашается со мной, что Маделин психопатка.
— Не разыгрывай меня.
— Я правду говорю. «Сучара бешеная, — его слова, — я, говорит, сердцем изболелся за эту малахольную».
— Тоже, выходит, загадочный тип. Ну и парочка! — сказала она.
— Еще бы не загадочный, — сказал Герцог.
— Мозес, — сказала Рамона, — давай кончим этот разговор, честное слово. Что-то ненужное в этом… Нам с тобой ненужное. Давай кончим…
— Ты еще не все слышала. Существует письмо Джералдин — как они обращаются с ребенком.
— Я знаю. Я читала. Хватит об этом, Мозес.
— Но ведь… Ладно, ты права, — сказал Герцог. — Умолкаю. Я помогу тебе убрать со стола.
— В этом нет необходимости.
— Помогу вымыть посуду.
— А уж посуду ты точно не будешь мыть. Ты в гостях. Я хочу составить все в мойку до завтра.
В качестве мотива, думал он, я недопонятое предпочитаю понятному вполне. Кристально ясное объяснение, по мне, — ложно. Но о Джун я должен позаботиться.
— Нет, Рамона, нет, меня каким-то образом умиротворяет мытье посуды. Случается такое. — Он заткнул водосток, высыпал мыльного порошка, пустил воду, повесил на ручку шкафчика пиджак и закатал рукава. Предложенный фартук он отверг. — Я опытный мойщик. Не забрызгаюсь.
Поскольку у Рамоны даже пальцы сексуальные, Герцогу было интересно посмотреть, как она справляется с обычными делами. Нормально она управляется с полотенцем, протирая стекло и серебро. Значит, не притворяется домоседкой, а так и есть. У него закрадывалось подозрение, не тетка ли Тамара готовит креветочный ремулад перед своим побегом. Получается, что — нет: Рамона сама готовит.
— Тебе надо подумать о будущем, — сказала Рамона. — Что ты предполагаешь делать в будущем году?
— Какую-нибудь работу найду.
— Где?
— Не могу решить: не то податься на восток, поближе к Марко, не то вернуться в Чикаго и приглядывать за Джун.
— Послушай, Мозес, практичность не порок. Или это дело чести — отказать себе в здравом рассуждении? Ты хочешь победить через самопожертвование? Так не бывает, и ты уже мог убедиться в этом. С Чикаго ты сделаешь ошибку. Ничего, кроме страданий, это тебе не даст.
— Может быть, но ведь страдание — это просто дурная привычка.
— Ты шутишь?
— Нисколько.
— В более мазохистское положение трудно себя поставить. Сейчас про тебя там знает каждая собака. Ты не будешь успевать отбиваться, оправдываться, получать плюхи. Зачем тебе такое унижение? Ты просто не уважаешь себя. Тебе хочется, чтобы тебя разодрали на куски? И в этом виде думаешь быть полезным Джун?
— Да нет, какая уж тут польза? Но как я могу доверить ребенка этой паре? Ты читала, что пишет Джералдин. — Он знал письмо наизусть, и ему не терпелось прочесть его.
— Все равно: ты не можешь забрать ребенка у матери.
— Это мой ребенок. У нее мои гены. Духовно они чужие друг другу.
Он снова стал горячиться. Рамона постаралась отвлечь его.
— А что ты мне рассказывал, как твой приятель Герсбах заделался чикагской знаменитостью?
— Ну как же. Он начинал учебными программами на радио, а теперь он везде. Он в комитетах, в газетах. Читает лекции в Хадассе… читает свои стихи. В Темплах. Вступает в Стандард-клуб. Он еще на телевидении! Фантастика! Был совсем деревенский парень, думал, что в Чикаго всего один вокзал. А теперь стал колоссальным деятелем — разъезжает по городу в «линкольн-континентале», носит твидовый пиджак рвотного розового цвета.
— Тебе вредно о нем думать, — сказала Рамона. — У тебя глаза делаются дикие.
— Я не рассказывал тебе, как Герсбах снял зал?
— Нет.
— Он распродал билеты на чтение своих стихов — мне друг рассказывал, Асфалтер: по пять долларов первые ряды, по три — задние. И когда читал стих про дедушку-дворника, не выдержал и расплакался. А люди выйти не могут. Все двери заперты.
Рамона несдержанно рассмеялась.
— Ха-ха! — Герцог спустил воду, выжал тряпку и пофукал моющим порошком. Отскреб и вымыл раковину. Рамона принесла ломтик лимона от рыбного запаха. Он выдавил сок на руки. — Герсбах!
— И все-таки, — убежденно сказала Рамона, — тебе нужно вернуться к научной работе.
— Не знаю. У меня такое ощущение, словно мне ее навязали. С другой стороны, чем мне еще заняться?
— Ты это говоришь со зла. В спокойном состоянии ты посмотришь иначе.
— Может быть.
Она прошла к себе. — Завести еще египетскую музыку? Хорошо действует. — Подошла к проигрывателю. — Ты что не разуешься, Мозес? В такую погоду, я знаю, ты не любишь обувь.
— Без нее ноги дышат. Пожалуй, сниму. Я уже шнурки развязал. Высоко над Гудзоном стояла луна. Помятая стеклом, помятая вечерним зноем и словно обессилевшая от собственной белой силы, она же качалась на струях Гудзона. Внизу белели узкие вершины зданий, протяженно цепенели под луной. Рамона перевернула пластинку, и теперь с оркестром аль-Баккара пела женщина:
Viens, viens dans mes bras — je te donne du chocolat (Приди, приди в мои объятья — я дам тебе шоколаду).
Опустившись рядом с ним на пуфик, Рамона взяла его за руку. — В чем они пытались тебя уверить, — сказала она, — это все неправда. Вот это он всего больше хотел услышать от нее. — Ты о чем?
— Я немного разбираюсь в мужчинах. Я с первого взгляда на тебя поняла, до какой степени ты был невостребован. В эротическом смысле. Нетронут даже.
— Иногда я позорно не оправдывал ожиданий. Абсолютно не оправдывал.
— Некоторых мужчин надо охранять… если угодно, силой закона.
— Как рыбу и дичь?
— Я вовсе не шучу, — сказала она. Он ясно и определенно видел ее доброту. Она сочувствовала ему. Знала, что ему больно и почему, и предлагала утешение, за которым он, собственно, и пришел. — Они старались, чтобы ты почувствовал себя конченым стариком. А я тебе скажу такую вещь: старики пахнут старостью. Любая женщина подтвердит. Когда ее обнимает старик, она слышит запах затхлости и пыли, как от непроветренных вещей. Если женщина допустила обнять себя, и тут обнаружилось, какой он старый (поди знай, если он молодится), а унижать догадкой не хочется, она, может, смирится. И это самое страшное! А ты, Мозес, элементарно молод. — Она обняла его за шею. — У тебя восхитительно пахнет кожа… Что понимает Маделин? Кукла в коробке.
Он думал о том, как чудесно вывезла его жизнь: чтобы стареющий себялюбец, законченный нарциссист, страдалец не самого достойного разбора получал от женщины умиротворение, которого ей на себя-то не хватало. Ему приходилось видеть ее усталой, убитой, без сил, с омраченным взглядом, в