не рассказала мне об эрогенных зонах, я почти не обращал внимания на пальцы ног.) После всего этого я просто вернулся в кровать и начал умолять свою огорченную душу немного погулять — пожалуйста! — и дать измученному телу какой-никакой отдых. Я взял телеграмму и остановился на слове «Обожаю». Тщательно изучив текст, я решил поверить, что она не лукавила. Как только акт веры свершился, я заснул. На долгие часы забылся в прохладе занавешенного алькова.
Зазвонил телефон. В сохраненной шторами темноте я старался нащупать выключатель. Но не нашел. Я поднял трубку и спросил оператора:
— Который сейчас час?
Оказалось двадцать минут двенадцатого.
— К вам в номер поднимается дама, — сообщили с коммутатора.
Дама! Рената приехала! Я раздвинул шторы на окнах и побежал умываться и чистить зубы. Натянул халат, быстро прикрыл остатками волос лысину и уже вытирался тяжелым роскошным полотенцем, когда дверной молоток застучал дробно, словно телеграфный ключ, только осторожнее и двусмысленнее. Я вскрикнул: «Дорогая!», распахнул дверь и увидел перед собой старую мамашу Ренаты в темном дорожном костюме, несколько оживленном тщательно подобранными аксессуарами, включая шляпу с вуалью.
— Сеньора?! — изумился я.
Сеньора шагнула вперед, как призрак средних веков. Уже на пороге она отвела за спину затянутую в перчатку руку и вывела пред мои очи маленького сына Ренаты, Роджера.
— Роджер? — еще больше удивился я. — Почему Роджер в Мадриде? Что вы здесь делаете, Сеньора?
— Бедный малыш. В самолете он все время спал. Я заставила их вынести его на руках.
— А как же Рождество с дедушкой и бабушкой в Милуоки?
— У дедушки случился удар. Он при смерти. А его отца мы не можем найти. Я не могу оставить Роджера у себя, у меня слишком маленькая квартира.
— А квартира Ренаты?
Нет, Сеньора со своими affaires de coeur не могла взвалить на себя заботы о маленьком ребенке. Я знал нескольких ее кавалеров. Не допустить общения малыша с ними — мудрое решение. Как правило, я предпочитал не думать о ее романах.
— Рената знает?
— Конечно, она знает, что мы приедем. Мы говорили с ней по телефону. Пожалуйста, закажите нам завтрак, Чарльз. Ты же съешь немножко прелестных глазированных хлопьев, Роджер, мой мальчик? А мне, пожалуйста, горячий шоколад, а еще несколько круассанов и рюмочку бренди.
Мальчик сел в высокое испанское кресло и склонил голову на подлокотник.
— Малыш, — окликнул я, — ложись на кровать. — Я снял с него маленькие туфельки и провел в альков. Сеньора наблюдала, как я накрываю его одеялом и задергиваю шторы. — Так это Рената велела вам привезти его сюда?
— Ну конечно. Вы здесь собираетесь пробыть несколько месяцев. Что же еще оставалось делать?
— А когда приезжает Рената?
— Завтра Рождество, — сказала Сеньора.
— Замечательно. Что вы хотите этим сказать? Что она проведет Рождество здесь или что останется с отцом в Милане? Чего она с ним добилась? Впрочем, как она может чего-нибудь добиться, если вы с ним судитесь!
— Мы летели десять часов, Чарльз. У меня нет сил отвечать на вопросы. Пожалуйста, закажите завтрак. И еще, я прошу вас побриться. Не выношу за столом небритых мужчин.
Это заставило меня призадуматься о самой Сеньоре. Какая поразительная величавость! Она сидела, не поднимая вуали, точно Эдит Ситуэлл[405]. Какую поистине безграничную власть она возымела над дочерью, которую я так страстно желал. И эти пустые, как у змеи, глаза. Да, Сеньора безумна. Но ее хладнокровие, замешенное на изрядной доле неистовой абсурдности, совершенно непробиваемо.
— Я побреюсь, пока вы будете ждать какао, Сеньора. Интересно, почему вы решили подать в суд на Биферно именно сейчас?
— А разве вас это касается?
— А разве это не касается Ренаты?
— Вы говорите так, будто вы ей муж, — заметила Сеньора. — Рената поехала в Милан, чтобы дать этому человеку возможность признать собственную дочь. Но есть еще и мать. Кто воспитал девочку и сделал из нее такую исключительную женщину? Кто научил ее всему, что должна знать дама? Разве не нужно восстановить справедливость? трое дочерей у этого человека — плоские, как доски, страхолюдины. Если он хочет добавить к ним это прелестное дитя, которое прижил со мной, пусть оплатит счета. В таких делах, Чарльз, католичку поучать ни к чему.
Я сидел напротив нее в не вполне свежем бежевом халате. Пояс на нем слишком длинный, и кисточки уже много лет волочатся по полу. Пришел официант, эффектным движением снял с подноса крышку, и мы сели завтракать. Сеньора вдыхала аромат коньяка, а я рассматривал грубую кожу на ее лице, легкий пушок над губой, крючковатый нос с какими-то оперными ноздрями и странный, словно у курицы, блеск глазных яблок.
— Я взяла билеты через вашего агента, ну, через португалку, которая носит пестрый тюрбан, миссис Да Синтру. Рената сказала мне записать стоимость на ваш счет. У меня не было ни цента. — В этом отношении Сеньора совсем как Такстер — она с гордостью, даже с восторгом говорила о том, что у нее совершенно нет денег. — Да, я сняла здесь номер для нас с Роджером. Мое заведение на этой неделе закрыто. У меня отпуск.
При упоминании о «ее заведении» мне на ум пришел сумасшедший дом, но нет, она говорила о школе секретарш, где преподавала деловой испанский. Я всегда подозревал, что Сеньора на самом деле мадьярка. Как бы там ни было, студентки обожали ее. Школа, в которой нет чудаков и чокнутых, гроша ломаного не стоит. Но вскорости Сеньоре придется уйти на пенсию, и кто же будет возить ее инвалидную коляску? Возможно, она видит в этой роли меня? Или пожилая дама, как и Гумбольдт, мечтает нажить состояние на судебном процессе? Почему бы и нет? Возможно, и в Милане найдутся судьи вроде моего Урбановича.
— Так что будем отмечать Рождество вместе, — сказала Сеньора.
— Малыш очень бледный. Он болен?
— Просто устал, — отмахнулась Сеньора.
Тем не менее Роджер свалился с гриппом. Администрация отеля пригласила превосходного испанского доктора, выпускника Северо-Западного[406] университета; сперва он развлекал меня воспоминаниями о Чикаго, а потом содрал несусветную цену. Пришлось заплатить ему по американским расценкам. Я дал Сеньоре денег на рождественские подарки, и она накупила всякой всячины. В канун Рождества, думая о своих девочках, я совсем расстроился. Одна радость — рядом был Роджер, я все время проводил с ним, читал ему сказки, вырезал из испанских газет длинные полосы и склеивал их в гирлянды. Увлажнитель воздуха, работавший в комнате, усиливал запах клея и мокрой бумаги. Рената не звонила.
Я вспомнил, что рождество 1924 года провел в туберкулезном санатории. Медсестры подарили мне толстенный мятный леденец и красный вязаный рождественский чулок, полный шоколадных монеток в золотой фольге, но радости от этого не прибавилось; подарки угнетали меня, мне ужасно хотелось к папе и маме и даже к толстому и злому братцу Джулиусу. А теперь я, состарившийся изгнанник, жертва суда по семейным делам, торчал в Мадриде и снова переживал то же потрясение и ту же душевную боль, вздыхал, резал и склеивал бумажные полоски. От побледневшего из-за болезни Роджера веяло ароматом шоколада и пастилы, а все его внимание поглощала длинная бумажная цепь, дважды обегавшая комнату и уже достаточно длинная, чтобы развесить ее над люстрой. Я изо всех сил старался вести себя дружелюбно и спокойно, но то и дело на меня накатывали чувства (ох уж эти мерзкие чувства!), как вода, что бьет в паром, когда широкий корпус приближается к берегу и тормозящие двигатели выносят со дна на поверхность разный сор и апельсиновую кожуру. Теряя самообладание, я представлял, чем Рената занимается в Милане, комнату, в которой она сейчас, мужчину рядом с ней, их позы и пальцы на ногах этого мужчины. Я решил: нет, я не могу вести себя как всеми покинутый страдалец, выброшенный на берег после