покойники. Впрочем, Стэнтон[419], член правительства Линкольна, около года отказывался хоронить свою усопшую жену.
— У вас усталый вид. Слишком много забот, — сказала она.
Это все из-за постоянного напряжения. Я знаю, что выгляжу уставшим, но ненавижу об этом слышать. Прихожу в отчаяние.
— Adios, Роджер. Ты замечательный парень, и я очень тебя люблю. Скоро я навещу тебя в Чикаго. Желаю вам с бабушкой удачного полета. Не плачь, малыш, — попросил я.
Я и сам едва не плакал. Выйдя из гостиницы, я зашагал к парку. И не разрыдался только потому, что боялся попасть под какую-нибудь из несметного количества машин, мчавшихся в разные стороны.
В пансионе я сказал, что отослал Роджера домой к дедушке и бабушке, пока не приду в себя. Фрекен Волстед из датского посольства в полной боевой готовности ждала возможности оказать мне гуманитарную помощь. Но я, подавленный отъздом Роджера, был настолько деморализован, что едва не согласился на это.
Каждый день из Парижа звонил Кантабиле. Участвовать в таком деле оказалось для него превыше всего. Я думал, Париж, открывающий столько возможностей перед такими людьми, как Ринальдо, отвлечет его от дел. Ничуть! Кантабиле погрузился в них с головой. Хвостом ходил за мэтром Фюре и Барбашем. Бесил Барбаша дурацкими попытками самостоятельно, через голову юриста вести переговоры. Барбаш жаловался мне из Парижа. Кантабиле сообщил, что продюсеры предложили двадцать тысяч, чтобы уладить дело.
— Постыдились бы! Похоже, Барбаш не произвел на них никакого впечатления, раз они предлагают такой мизер, это просто оскорбительно! Нет от этого Барбаша никакого толку. Мы затребовали двести.
На следующий день Ринальдо говорил:
— Дошли до тридцати. Я снова передумал. Этот Барбаш и вправду крепкий орешек. Похоже, злится на меня, а злость срывает на них. Что им двести тысяч при такой-то кассе? Прыщ на заднице. Вот еще что — нужно подумать о налогах, может, не стоит брать сумму в валюте? Я знаю, в лирах получим больше. «Кальдофредо» идет с оглушительным успехом в Милане и Риме. Очереди вдесятеро больше, залы битком. Интересно, почему итальянцы, воспитанные на макаронах, впадают в каннибализм? В общем, если возьмешь лирами, получится гораздо больше. Конечно, в Италии сейчас кризис.
— Я возьму доллары. У меня в Техасе живет брат, он вложит их во что-нибудь стоящее.
— Повезло тебе с добреньким братцем. Ты там не киснешь среди этих латиносов?
— Нисколько. Чувстую себя как дома. Читаю антропософию, медитирую. Понемногу осваиваю Прадо. А что со вторым сценарием?
— Если я не в деле, нечего меня и спрашивать.
— Не в деле, — подтвердил я.
— Тогда какого черта я должен тебе об этом рассказывать? Ладно, скажу, просто из вежливости. Они заинтересовались. Чертовски заинтересовались. Предложили Барбашу три тысячи за трехнедельное ознакомление. Заявили, мол, нужно время, чтобы показать сценарий Отуэю.
— Отуэй очень похож на Гумбольдта. Возможно, в этом сходстве есть какой-то скрытый смысл. Незримая связь. В общем, я уверен, что Отуэю идея Гумбольдта понравится.
На следующий день в Мадрид приехала Кэтлин Тиглер. Она направлялась в Альмерию на съемки нового фильма.
— Мне неприятно говорить тебе об этом, — сказала она, — но люди, которым я продала опцион на сценарий Гумбольдта, решили его не использовать.
— Что-что?
— Ты помнишь те наброски, которые Гумбольдт завещал нам обоим?
— Конечно.
— Мне следовало выслать тебе твою долю из этих трех тысяч. Я и в Мадрид из-за этого приехала — поговорить с тобой, подписать контракт, договориться. Похоже, ты начисто обо всем забыл.
— Нет, не забыл, — ответил я. — Но я только что понял, что и сам попытался продать то же самое другой компании.
— Понятно, — ответила она, — продать одно и то же двум покупателям. Это довольно рискованно.
Все это время, как видите, коммерция шла своим чередом. Коммерция, со свойственной ей самодостаточностью, жила своей жизнью. Так или иначе, мы мыслили ее категориями, говорили на ее языке. Какая ей разница, что я пережил неудачу в любви, что устоял перед искушением Ребекки Волстед с ее сияющим от неистового желания лицом, что изучал доктрины антропософии? Коммерция, уверенная в своих исключительных правах, приучила всех нас воспринимать жизнь как форму деловой активности. Даже сейчас, когда нам с Кэтлин нужно было обсудить столько по-человечески важных дел, мы долдонили о контрактах, авторских правах, продюсерах и гонорарах.
— Разумеется, — сказала она, — юридически ты нисколько не связан контрактом, который я подписала.
— В Нью-Йорке мы говорили с тобой о сценарии, который мы с Гумбольдтом сочинили в Принстоне…
— О котором меня расспрашивала Люси Кантабиле? Ее муж тоже звонил мне в Белград и донимал таинственными расспросами.
— …чтобы развлечься, пока Гумбольдт интриговал вокруг кафедры поэзии.
— Ты сказал, что это пустышка, и я больше об этом не думала.
— Он затерялся лет на двадцать, но кто-то прикарманил его и превратил в фильм под названием «Кальдофредо».
— Не может быть! Так вот кто сочинил «Кальдофредо»! Вы с Гумбольдтом?
— Ты его видела?
— Конечно. Так значит, своим величайшим, колоссальным успехом Отуэй обязан вам двоим? Невероятно.
— Да, пожалуй. Я только что вернулся из Парижа с деловой встречи, на которой доказал продюсерам наше авторство.
— И вы поладите? Должно быть, да. Ты будешь судиться с ними, так ведь?
— Меня воротит от мысли о судебном иске. Еще десять лет таскаться по судам? Заплатить четыреста или пятьсот тысяч адвокатам? А самому, перешагнув шестидесятилетний рубеж и приближаясь к семидесятилетию, остаться без гроша? Лучше просто взять сорок или пятьдесят тысяч сразу.
— Как компенсацию за маленькое неудобство? — возмутилась Кэтлин.
— Нет, как удачную возможность обеспечить свое серьезное дело на несколько лет вперед. Я, конечно, поделюсь деньгами с дядей Вольдемаром. Знаешь, Кэтлин, когда я узнал о завещании Гумбольдта, я решил, что это просто очередное посмертное трогательное паясничанье. Но Гумбольдт грамотно выполнил все формальности и оказался прав, черт возьми, в смысле ценности этих бумаг. Он всегда отчаянно надеялся на настоящий успех. И что ты думаешь? Ему это удалось! Правда, его серьезной работе мир не нашел применения. Зато принял эти безделушки.
— Но это ведь и твои безделушки, — возразила Кэтлин. Она мягко улыбнулась, и кожа собралась во множество мелких морщинок. Грустно видеть эти признаки старения на лице женщины, чью красоту я хорошо помнил. Но при правильном отношении с этим можно смириться. В конце концов эти морщинки — следствие долгих лет дружелюбия. Траурные колокола за упокой красоты. Я начинал понимать, как людям удается мириться со старением.
— А если серьезно, что следовало сделать Гумбольдту, по-твоему?
— Как я могу ответить, Кэтлин? Он сделал то, что сделал, жил и умер достойнее многих других. Безумие было заключительной частью шутки, с помощью которой Гумбольдт пытался справиться с ужасным разочарованием. Очень глубоким разочарованием. А чтобы справиться, таким, как он, нужна возможность вложить всю душу в достижение какой-нибудь возвышенной цели. Такие люди, как Гумбольдт, — они символизируют биение жизни, вытаскивают на свет чувства, присущие их времени, отыскивают смысл и выведывают тайны бытия, используя возможности, дарованные их веком. И если эти возможности воистину велики, тогда среди тех, кто занят общим делом, царят любовь и дружба. Как в похвалах Гайдна Моцарту. А скудные возможности порождают злобу, гнев, безумие. Вот уже почти сорок лет моя жизнь связана с