Задыхаясь от негодования, он не смог ничего добавить, сунул под мышку портфель и оставил нас. Я надеялся, что Сроул тоже уйдет, но он, видимо, решил разъяснить мне, насколько в действительности прочно мое юридическое положение (благодаря, конечно, его стараниям). Он стоял у меня над душой, втолковывая, что Урбанович не сможет вытянуть из меня деньги. Что у него нет для этого никаких оснований.
— Но если все же
— Хорошая мысль, — сказал я.
Чтобы избавиться от него, я пошел в туалет. Но он и туда за мной увязался. Тогда я закрылся в кабинке и смог наконец-то прочесть письмо Кэтлин.
* * *
Как я и думал, Кэтлин сообщала о смерти своего второго мужа, Фрэнка Тиглера, погибшего на охоте. Я прекрасно знал его, потому что, ожидая в Неваде разрешения на развод, шесть недель пробыл платным постояльцем на ранчо Тиглера, приспособленном для отдыхающих. Это место, рядом с озером Волкано, оказалось довольно запущенным и унылым. Общение с Тиглером не изгладилось из моей памяти. Могу даже сказать, что он обязан мне жизнью, потому что, когда он вывалился из лодки, я прыгнул следом и спас его. Спас? Это событие вряд ли заслуживает такой оценки. Но Тиглер не умел плавать и, если не сидел на лошади, казался калекой. Когда в сапогах и ковбойской шляпе он слезал на землю, создавалось впечатление, будто у него повреждены колени, и едва этот человек с рыжеватыми клочками бровей на отважном загорелом лице и кривыми кавалерийскими ногами свалился в воду, я немедленно прыгнул за ним, понимая, что вода — не его стихия. Тиглер был в высшей степени сухопутным человеком. С какой же тогда стати мы оказались в лодке? Тиглеру до смерти хотелось поймать рыбу. Не то чтобы он был заядлым рыбаком, просто всегда пытался получить хоть что-нибудь даром. А тут весна, и рыба туби идет на нерест. Обитающая в озере Волкано туби — очень древний вид, родственный латимериям, тем, которых обнаружили в Индийском океане, живет она на глубине, но метать икру поднимается на поверхность. Масса народу, в основном индейцы, бьют эту неуклюжую рыбу острогами. С виду она странная, настоящее живое ископаемое. Индейцы вялят ее на солнце и прованивают всю деревню. Воды озера Волкано вполне уместно назвать «прозрачными» и «обжигающими». Когда Тиглер упал за борт, я ужасно испугался, что никогда больше не увижу его: индейцы говорили, что озеро очень глубокое и тела почти никогда не всплывают. Я прыгнул, и меня обожгло холодом. Я помог Тиглеру снова забраться в лодку. Он не признался, что не умеет плавать. Он вообще ничего не признал, ничего не сказал, только поспешно схватил острогу и подцепил плавающую шляпу. В его ковбойских сапогах хлюпала вода. Я не ждал благодарности, впрочем, ее и не последовало. Да и вообще, чего особенного — просто неприятное приключение двух мужчин. Я хочу сказать, что счел все это естественным для мужественного, немногословного Запада. Безусловно, индейцы не помешали бы Тиглеру утонуть. Они не желали видеть в своих лодках белого человека, одержимого жаждой получить что-нибудь за здорово живешь и посягающего на их туби. Кроме того, они ненавидели Тиглера: он продавал все втридорога и обжучивал их, да к тому же позволял своим лошадям пастись где ни попадя. Кстати говоря, по словам самого Тиглера, краснокожие никогда не борются за жизнь умирающего, просто позволяют смерти получить свое. Тиглер рассказал мне, что однажды у него на глазах перед зданием почты подстрелили индейца по имени Виннемука. За доктором даже не посылали. Человек истек кровью прямо на дороге, а мужчины, женщины и дети, сидящие на скамейках и выглядывающие из окон старых автомобилей, молча наблюдали за происходящим. Но сейчас, читая письмо на бог знает каком этаже здания окружной администрации, я видел покойного ковбоя Тиглера, словно отлитого из бронзы, то появляющегося, то исчезающего в потоках обжигающе ледяной воды, и себя, постигшего искусство плавания в небольшом чикагском бассейне с хлорированной водой и ныряющего за ним, как выдра.
Из письма Кэтлин я узнал, что Фрэнк погиб в перестрелке. «Два приятеля из Калифорнии захотели устроить охоту на оленя с арбалетами, — писала Кэтлин. — Фрэнк повел их в горы. Но там они столкнулись с охотинспектором. Думаю, ты встречал его, это индеец по имени Тони Калико, ветеран корейской войны. Оказалось, что один из охотников имел судимость. Да и бедняге Фрэнку, ты же знаешь, всегда нравилось немного обойти закон. Правда, на этот раз он ничего такого не замышлял, но все равно что-то нарушил. В „лендровере“ нашлись дробовики. Не буду вдаваться в детали, это слишком мучительно. Фрэнк не стрелял, но его-то как раз и застрелили. Он умер от потери крови прежде, чем Тони сумел доставить его в больницу.
Это сильно подкосило меня, Чарли, — продолжала она. — Знаешь, мы были женаты двадцать лет. Если не углубляться в детали, похороны, во всяком случае, получились пышными. Из трех штатов съехались люди, занимающиеся коневодством. Партнеры по бизнесу из Лас-Вегаса и Рино. Фрэнка все любили».
Я знал, что Тиглер участвовал в родео и объезжал мустангов, выиграл множество призов и пользовался уважением среди лошадников, но все же сомневаюсь, что кто-нибудь, кроме Кэтлин и старушки-матери, любил его. Весь доход от ранчо, не такой уж большой, он вкладывал в лошадей. Часть их регистрировалась по поддельным документам, ибо их предков вычеркнули из племенной книги из-за фальсификаций или применения допинга. Требования к родословным очень жесткие. Пытаясь их обойти, Тиглер подделывал документы. В общем, Кэтлин достался весьма запущенный бизнес. Фрэнк выдаивал с ранчо что только можно и тратил на покупку кормов и трейлеров. Гостевые коттеджи ветшали и рушились. Это напомнило мне крах птицефермы Гумбольдта. В Неваде Кэтлин оказалась в точно таком же положении. Ей выпала тяжкая доля. Тиглер поручил ей заботы о ранчо и велел не оплачивать ничего, кроме важнейших счетов за лошадей, да и то только под угрозой расправы.
Забот у меня хватало, но одиночество, в котором раз за разом оказывалась Кэтлин — сперва в Нью- Джерси, а потом на Западе, — очень огорчило меня. Я прислонился к стенке кабинки, стараясь, чтобы письмо, напечатанное на машинке с блеклой лентой, попало в световое пятно. «Я знаю, Чарли, Тиглер тебе нравился. Вы так здорово проводили время: ловили форель, играли в покер. Это отвлекало тебя от забот».
Истинная правда, хотя он пришел в ярость, когда я выловил первую форель. Мы удили рыбу с его лодки, я использовал его приманку, поэтому он заявил, что это его форель. Тиглер устроил скандал, и я швырнул рыбу ему на колени. Пейзаж вокруг был неземной. Ничего похожего на место для рыбалки — ни деревца, только голая скала, резкий запах полыни и клубы известковой пыли, поднятые колесами грузовика.
Однако Кэтлин писала мне не из-за Тиглера. А потому, что меня разыскивал Орландо Хаггинс. Гумбольдт что-то мне завещал, а Хаггинс — его душеприказчик. Хаггинс, старый бабник, придерживающийся левых взглядов, в сущности, был неплохим парнем и честным человеком. Он тоже обожал Гумбольдта. После того, как меня объявили самозванцем, а не братом по крови, Хаггинса пригласили привести в порядок дела Гумбольдта. Орландо тут же с головой окунулся в работу. Позже Гумбольдт обвинил в мошенничестве и его и грозился подать в суд. Но ближе к концу голова Гумбольдта явно просветлела. Он понял, кто его настоящие друзья, и назначил Хаггинса распорядителем своего имущества. А Кэтлин и меня упомянул в завещании. Что он оставил ей, Кэтлин не сказала, но он и не мог многого завещать. Тем не менее она упомянула, что Хаггинс передал ей посмертное письмо Гумбольдта. «Он говорит о любви и об упущенных им возможностях, — писала она. — Вспоминает старых друзей — Демми, тебя — и старые добрые дни в Виллидже и за городом».
Я и представить не мог, с чего вдруг те дни сделались хорошими. Вообще сомневаюсь, что за всю жизнь у Гумбольдта выдался хотя бы один хороший денек. В промежутках между неуравновешенностью и мрачными приступами мании с депрессией бывало и нормальное состояние. Только спокойствие длилось, вероятно, не больше двух часов подряд. Но Гумбольдт продолжал притягивать Кэтлин чем-то, чего двадцать пять лет назад я не мог понять в силу своей незрелости. Переживания этой крупной земной женщины с очень спокойным характером оставались тайной для окружающих. А Гумбольдт, даже когда был не в себе, сохранял какое-то благородство. Что-то существенное в нем оставалось неколебимым. Я помню, как блестели его глаза, когда он, понизив голос, произнес слово «воссияло», сказанное каким-то парнем перед тем, как совершить убийство, или когда повторял слова Клеопатры: «Во мне живут бессмертные желанья». Гумбольдт искренне любил искусство. И мы любили его за это. Даже в самый разгар болезни в Гумбольдте оставалось нечто такое, на что сумасшествие не могло наложить свой страшный отпечаток. Думаю, Гумбольдт хотел, чтобы Кэтлин оберегала его, когда он погружался в состояние, необходимое поэтам.