Кэтлин должна была поддерживать целостность пространства глубокой отрешенности, которое зенитный огонь американской жизни вечно пытался вспороть и разодрать в клочья. И еще чары магии. Кэтлин делала все возможное, чтобы помочь Гумбольдту погрузиться в них. Но ему никогда не удавалось добраться до такого уровня этого волшебного наваждения, чтобы надежно спрятаться в нем от окружающего мира. Защиты оно не давало. И все же я видел, как Кэтлин пытается оградить мужа, и восхищался ею.
Я читал дальше. Кэтлин вспоминала наши долгие беседы на ранчо Тиглера. Думаю, тогда в тени деревьев я, погруженный в самооправдания, рассказывал ей о Дениз. Я вспомнил те деревья — несколько кленов и тополей. Привлекая постояльцев, Тиглер расхваливал шикарную обстановку на своем ранчо, но побелка на досках потрескалась, да и сами доски отваливались от спальных домиков, бассейн весь растрескался и был забит листьями и мусором. Изгороди валялись на земле, кобылы Тиглера свободно разгуливали повсюду, как прекрасные нагие матроны. Кэтлин ходила в рабочих хлопчатобумажных брюках и клетчатой льняной рубашке, застиранной до невозможности. Я припомнил Тиглера, сидящего на корточках и перекрашивающего утку-приманку. Говорить он не мог, потому что кто-то в порыве ярости за неоплаченные корма сломал ему челюсть и ее пришлось скрепить проволокой. На той же неделе ранчо отключили от коммунальных сетей, постояльцы мерзли, вода из кранов не текла. Тиглер заявил, что это именно тот Запад, который любят городские. Они приезжают сюда не для того, чтобы с ними панькались. Запад нравится им таким, каков он есть, — дикий и грубый. Но мне Кэтлин сказала: «Мы сможем продержаться еще только пару дней».
К счастью, какая-то кинокомпания решила снять фильм про монгольские орды, и Тиглера взяли консультантом по лошадям. Он нанял индейцев, чтобы они в стеганых азиатских одеяниях с дикими воплями скакали на лошадях и выделывали всякие трюки в седле. На озере Волкано это произвело фурор. Честь организации этого дела, сулившего немалый доход, приписал себе отец Эдмунд, епископальный священник с очень красивым лицом, бывший в юности звездой немого кино. На кафедру он всегда всходил в каких-то невероятных пеньюарах. Все индейцы обожали кино. Они перешептывались, что эти одеяния пожаловали ему Марион Дэвис[279] или Глория Свенсон[280]. Отец Эдмунд заявил, что именно он, воспользовавшись своими связями в Голливуде, убедил кинокомпанию снимать здесь, на озере Волкано. Как бы там ни было, Кэтлин познакомилась с киношной братией. Я упоминаю об этом потому, что в письме она сообщила, что продала ранчо, пристроила мать Тиглера на содержание к каким-то людям в Тангстен-сити, а сама получила работу в киноиндустрии. В переходный период люди часто проявляют интерес к кино. Или начинают поговаривать о продолжении образования и получении ученой степени. Должно быть, не меньше двадцати миллионов американцев мечтают вернуться в колледж. Даже Рената все время хотела поступить в аспирантуру университета Де Поль[281].
Я вернулся в зал суда забрать свое лимонно-молодежное клетчатое пальто, глубоко задумавшись, как быть с деньгами, если Урбанович все-таки назначит залог. Ну и скотина этот лысый хорвато-американский судья. Он не знал ни детей, ни Дениз, ни меня, так какое же он имел право отбирать деньги, заработанные раздумьями и горячечной работой мозга! О, я знал, как стать выше денег. Пусть забирают все! Если бы я участвовал в психологическом тестировании на самых великодушных, то, безусловно, оказался бы среди первых десяти процентов. Но Гумбольдт — сегодня я все время возвращаюсь к Гумбольдту — обычно обвинял меня именно в том, что я стремлюсь провести всю жизнь на верхних ярусах высшего разума. А высший разум, говорил мне Гумбольдт во время одной из своих лекций, «неискушен настолько, что не осознает зла в самом себе». И если пытаешься жить исключительно в сферах высшего разума, совершенно естественно, зло замечаешь только в других и никогда в самом себе. Отсюда Гумбольдт приходил к следующему утверждению: в бессознательной, иррациональной сущности вещей деньги оказываются жизненно важной субстанцией, как кровь или жидкости, омывающие ткани мозга. Но если Гумбольдт настолько глубоко верил в высшее предназначение денег, может, своей последней волей он возвратил мне шесть тысяч семьсот шестьдесят с лишним долларов? Нет, конечно, да и разве он мог? Гумбольдт умер в ночлежке, без гроша за душой. Да к тому же шесть тысяч долларов сейчас оказались бы каплей в море. Один только Сатмар должен мне больше. Я одолжил Сатмару деньги на покупку квартиры. А еще Такстер. То, что он не вернул ссуду, обошлось мне в полсотни акций ИБМ, которые я отдал в обеспечение. После множества предупредительных писем банк, принося стандартные извинения и едва не рыдая по поводу того, что я так жестоко обманут коварным другом, забрал эти акции. Такстер заявил, что их просто надо списать на убытки. И Такстер, и Сатмар частенько пытались успокоить меня подобным образом. Ну и, конечно, взывали к чести и абсолютным ценностям. (Разве я не благородная душа, разве дружба не значит гораздо больше, чем деньги?) Меня доводили до разорения. И что мне теперь делать? Я задолжал издателям около семидесяти тысяч долларов аванса за книги, которые у меня нет сил писать. Я совершенно потерял к ним интерес. Можно, конечно, продать мои восточные ковры. Я сказал Ренате, что устал от них, а она знала одного армянина, который готов был взять их на комиссию. Теперь иностранные валюты шли в гору, и лопающиеся от нефтедолларов персы больше не желали сидеть за ткацкими станками. Немецкие и японские богачи и даже арабы совершали набеги на Средний Запад, скупая на корню все ковры. Ну а от «мерседеса», скорее всего, лучше будет избавиться. Когда приходится думать о деньгах, меня буквально лихорадит. Я чувствую себя, как падающий с верхотуры такелажник или как мойщик окон, болтающийся в воздухе на страховых ремнях. Легкие сжимаются от нехватки кислорода. Я даже иногда подумывал запастись кислородным баллоном и держать его в платяном шкафу на случай таких вот приступов тревоги. Безусловно, я напрасно не открыл анонимный счет в швейцарском банке. Как так вышло, что я, прожив почти всю жизнь в Чикаго, не озаботился заначить приличную сумму? Что еще я мог бы продать? Такстер зажимает две моих статьи — воспоминания о Вашингтоне времен Кеннеди (сейчас таких же далеких от нас, как основание ордена капуцинов[282]), имелась и еще одна — из неоконченной серии «Великие зануды современного мира». Только денег тут не светило никаких. Статья, конечно, прекрасная, но кто станет публиковать серьезный труд о занудах?
Сейчас я даже не стал бы возражать против планов Джорджа Свибела о добыче бериллия в Африке. Сперва я посмеялся над предложением Джорджа, но идеи, самые дикие с коммерческой точки зрения, часто оказываются самыми привлекательными, да и никогда не знаешь, какую выгоду принесет кот в мешке. Некий Эзикиел Камутту, бывший проводником Джорджа в Олдувайском ущелье два года назад, заявил, что владеет горой, где полным-полно бериллия и самоцветов. Джутовый мешок, полный необычных минералов, до сих пор валялся у Джорджа под кроватью. Джордж дал мне грязный носок с этими образцами и попросил отдать их на анализ нашему бывшему однокласснику, а ныне геологу Бену Извольски, работавшему в музее Филда[283]. Сдержанный Бен подтвердил, что образцы — высший класс. Он сразу же утратил свое ученое высокомерие и засыпал меня деловыми вопросами. Сможем ли мы добывать эти камни в товарных количествах? Как завезти необходимое оборудование в степь и как его оттуда забрать? И кто такой Камутту? Джордж заявил, что Камутту за него жизнь отдаст. Этот человек даже предложил Джорджу породниться с его семьей. Хотел продать ему свою сестру. «Но, — сказал я Бену, — ты же знаешь, у Джорджа комплекс собутыльника. И стоит ему пару раз выпить с аборигенами, они в два счета раскусят его и поймут, что у него душа шире, чем Миссисипи. Так и есть. Но разве мы можем быть уверенными, что этот Камутту не провернул какую-нибудь аферу? А если он украл эти бериллиевые образцы? Или просто чокнутый? Этот мир так и кишит безумцами».
Зная о домашних проблемах Извольски, я прекрасно понимал его желание сорвать куш на минералах.
— Все что угодно, — сказал он мне, — лишь бы удрать на какое-то время из Виннетки[284]. — И добавил: — Ладно, Чарли, я знаю, что у тебя на уме. Ты приходишь ко мне, потому что хочешь посмотреть на птичек.
Он имел в виду большую коллекцию птиц, собранную музеем за несколько десятилетий и расставленную в шкафах в соответствии с систематикой. Огромные мастерские и лаборатории за стенами выставочных залов, сараи, склады и подвалы несравнимо прелестнее экспонатов музея, выставленных на всеобщее обозрение. На лапках попорченных временем чучел висели ярлычки. Больше всего я любил разглядывать колибри — несметные тысячи крохотных тел, некоторые не больше ногтя, бессчетное множество разновидностей, расцвеченных мелкими, но точными штрихами всех цветов радуги, словно экспозиция Лувра. Бен снова повел меня взглянуть на них. Несмотря на одутловатые щеки и плохую кожу, его лицо, обрамленное густыми курчавыми волосами, было приятным. Но сокровища музея ему осточертели.