Конечно, она была права. Такстер всегда твердил: «Нам нужен какой-нибудь манифест», — он считал, что я прячу этот самый манифест в рукаве.
А я отвечал ему:
— Ты имеешь в виду живой объект поклонения, как у йогов или комиссаров? У тебя слабость ко всякой жути. Ты бы ничего не пожалел, чтобы стать таким, как Мальро[285], и невозбранно рассуждать о западной цивилизации. Но что общего у тебя с этими вымученными идеями? Манифесты — это очковтирательство. Мировой бардак никуда не денется.
И потому он ценен, загадочен, мучителен и многообразен. А что касается стараний выделиться, все вокруг и без того уже достаточно свихнутое.
Пьер Такстер всегда рвался к Культуре, как безумный. Этот ярый сторонник классического образования усердно занимался с монахами латынью и греческим. Французскому выучился у гувернантки и продолжил изучение в колледже. К тому же, он самостоятельно изучил арабский, прочел эзотерические книги и надеялся вызвать всеобщее изумление публикациями в научных журналах в Финляндии и Турции. С особым уважением говорил о Панофски или Момильяно[286]. Представлял себя Бертоном[287] или Лоуренсом [288] Аравийским. Иногда он перевоплощался в порфироносный гений, выведенный бароном Корво[289], отвратительно опустившийся в Венеции, и писал что-то странное и страстное, необычное и утонченное. Он хватался за все. Играл Стравинского на фортепьяно, очень много знал о Русском балете Дягилева. По Матиссу и Моне считался крупным специалистом. У него был собственный взгляд на зиккураты[290] и Ле Корбюзье[291]. Такстер мог подсказать, и часто подсказывал, что и где купить. Именно это раздражало Ренату. Например, у настоящего атташе-кейса застежка не может быть сверху, только сбоку. Такстер обожал атташе-кейсы и зонтики — только в Марокко на специальных плантациях растут ручки для порядочных зонтиков. Но в довершение всего Такстер называл себя толстовцем. А если на него нажать, признавался, что является христианином пацифистом анархистом и исповедует свою веру в простоте и чистоте души. Конечно же я любил Такстера. Как я мог не любить его? Не говоря уже о том, что нервный зуд, не дававший покоя его бедной голове, делал из него идеального редактора. Разносторонность интересов, культурное чутье. И журналистом он был превосходным. Это многие признавали. Он работал на хорошие журналы. Из всех без исключения его уволили. А нужно Такстеру было только одно — чтобы какой-нибудь находчивый и терпеливый редактор послал его в подходящую командировку.
Такстер ждал меня у входа в Художественный институт, между львами, одетый именно так, как я и предполагал: в плаще, в синем бархатном костюме и ботинках с холщовыми вставками. Изменилась только прическа: теперь он носил волосы в стиле эпохи Директории с ниспадающими на лоб прядями. Из-за холода его лицо сделалось пунцовым. Багровая полоска широкого рта, бородавки, кривой нос, глаза, как у леопарда, внушительная фигура… Мы крепко обнялись, как всегда радуясь встрече.
— Привет, старик! Какой чудесный чикагский денек. В Калифорнии мне жутко не хватает холодного воздуха. Это какой-то ужас. Его просто там нет. Ну что ж, давай начнем прямо с этих дивных Моне.
Мы оставили атташе-кейс, зонтик, осетрину, булочки и мармелад в гардеробе. Я заплатил два доллара за вход, и мы поднялись в зал импрессионистов. Там висел норвежский зимний пейзаж Моне, на который мы всегда шли смотреть в первую очередь: домик, мост и падающий снег. Сквозь пелену снега розовел дом, а пространство заполнял восхитительный морозный воздух. Тяжкое бремя снега, самой зимы без труда снимала потрясающая мощь света. Глядя на этот чистый розоватый снежный неясный свет, Такстер водрузил на искривленную переносицу волевого носа пенсне, поблескивающее стеклами и серебряной оправой, и лицо его покраснело еще сильнее. Он прекрасно понимал, что делает. Картина задавала верный тон его визиту. Только я, ясно представляя весь спектр его мыслей, не сомневался, что он обдумывает, как выкрасть из музея такой шедевр, а вслед за этим перед ним промелькнули двадцать дерзких краж произведений искусства — от Дублина до Денвера — с подготовленными для бегства автомобилями и скупщиками краденого. Может быть, он даже представил себе какого-нибудь миллионера, поклонника Моне, соорудившего тайный сейф в бетонном бункере и готового заплатить кучу денег за этот пейзаж. Такстер жаждал размаха (собственно говоря, здесь я с ним солидарен). И все же он оставался для меня загадкой. То ли он добр, то ли жесток — я мучился, но не мог решить окончательно. Такстер сложил пенсне и повернул ко мне румяное смуглое лицо, его кошачий взгляд сделался еще более хищным, каким-то мрачным и даже немного косоглазым.
— У меня есть одно дело в Лупе, — заявил он, — до того, как закроются магазины. Пошли отсюда. После этой картины я ничего больше не воспринимаю.
Мы забрали свои вещи и вышли через вертящуюся дверь на улицу. Оказалось, что в Маллерс-билдинг некий торговец по имени Бартельштейн продает антикварные вилки и ножи для рыбы. Такстер хотел купить у него набор.
— По поводу серебра сейчас нет согласия, — решительно заявил он. — Считается, что серебро придает рыбе неприятный привкус. Но я верю в серебро.
Зачем ему понадобились рыбные ножи? Для чего, для кого? Банк отобрал у Такстера дом в Пало-Альто, но без средств он не остался. Он однажды проговорился, что у него есть и другие дома, один в итальянских Альпах, а другой в Бретани.
— Маллерс-билдинг? — переспросил я.
— Бартельштейн известен всему миру. Его знает моя мать. Ей нужны ножи для одного из великосветских клиентов.
В этот момент к нам подошли Кантабиле и Полли, выдыхая клубы декабрьского пара, и я увидел, что у обочины урчит двигателем белый «тандерберд», демонстрируя через открытую дверцу свою кроваво- красную обивку. Кантабиле улыбался, но какой-то противоестественной улыбкой, выражавшей не радость, а скорее нечто иное. Возможно, так он отреагировал на облачение Такстера — плащ, шляпу и старомодные ботинки — и его пылающее лицо. Я тоже почувствовал, что краснею. А Кантабиле, напротив, был необычайно бледен. Он вдыхал воздух так, будто его вот-вот отберут. Весь его вид выражал смятение и злость. Изрыгающий клубы дыма «тандерберд» блокировал движение. Поскольку большую часть дня я размышлял о жизни Гумбольдта, а Гумбольдта, в свою очередь, сильно занимал Т.С. Элиот, я подумал так, как подумал бы он, о лиловом часе, когда мотор в человеке содрогается от ожидания, как вздрагивающее, ждущее пассажира такси. Но я оборвал себя. Момент требовал моего полного присутствия. Я кратко представил друг другу присутствующих:
— Миссис Паломино, мистер Такстер — и Кантабиле.
— Шевелитесь, в темпе, запрыгивайте! — распорядился Кантабиле. Тоже мне, повелитель выискался.
Я проигнорировал все три его требования.
— Нет, — сказал я. — Нам надо многое обсудить, и я гораздо охотнее пройду два квартала до Маллерс- билдинг пешком, чем застряну в пробке с тобой за компанию.
— Ради бога, садитесь в машину, — до того он стоял, склонившись ко мне, но эти слова выкрикнул так громко, что даже выпрямился.
Полли подняла свое милое личико. Она наслаждалась. Ее густые прямые волосы, по структуре такие же, как у японок, только ярко-рыжие и подстриженные каскадом, ровно спадали на зеленое укороченное полуприлегающее пальто. Славные щечки Полли говорили, что в постели она умеет доставить удовольствие. Все пройдет на уровне к полному удовлетворению сторон. Откуда некоторым известно, как найти женщину, которая создана удовлетворять и получать удовлетворение? Я тоже умею определять таких женщин по щечкам и улыбке, но только после того, как их найдут другие. Между тем, с серой непроглядности, окутавшей небоскребы, посыпались комья снега, и сзади послышался какой-то приглушенный гул. Должно быть, самолет перешел звуковой барьер или просто ревел двигателями где-то над озером — поскольку грозовые раскаты предвещают тепло, а наши покрасневшие лица щипал мороз. В сгущавшихся сумерках поверхность озера отливала жемчужно-серым, этой зимой воду возле берега очень рано затянуло ледком — белая каемка получилась грязноватой, но все-таки белой. Так что в смысле красоты Чикаго с природой в доле, несмотря на то, что историческая судьба сделала этот город грубым по сути: грубый воздух, грубая почва. Но пока Кантабиле подталкивал меня к «тандерберду», бурно жестикулируя руками в тонких охотничьих перчатках, невозможно было постичь значение жемчужных вод с