выбивал мяч из песка.
— Доктор Шельдт…
Ясный свет солнца, водная гладь вдалеке, такая же ровная, как душевный покой, которого я не достиг, такая же неспокойная, как растерянность; озеро таит в себе бесчисленные силы, волнотворящие и гидромощные. В кабинете стоит полированная хрустальная ваза с анемонами. И все, что есть у цветов, — одно лишь изящество, окрашенное непередаваемым сиянием бесконечности.
— Доктор Шельдт, — говорю я, заглядывая ему в лицо, заинтересованное и невзрачное, спокойное, как у коровы, и пытаюсь определить, насколько заслуживает доверия его суждение, то есть стоим мы здесь на твердой почве, или у нас просто крыша поехала, — скажите, доктор Шельдт, понял ли я вообще — мысль в моей голове в то же время является мыслью внешнего мира. Сознание во мне создает ложное различие между объектом и субъектом. Я правильно понял?
— Да, думаю так, сэр, — отвечает могучий старик.
— Утоление жажды начинается не во рту. Оно начинается с воды, а вода там, во внешнем мире. Так же и с истиной. Истина — нечто, что разделяем мы все. Дважды два для меня то же самое, что дважды два для всех других, оно не имеет никакого отношения к моему эго. Это я понимаю. Я понимаю также возражение против аргументации Спинозы, утверждавшего, что если бы у камня имелось сознание, то, подброшенный вверх, он мог бы думать: «Я лечу по воздуху», словно это его имманентная способность. А ведь если бы у камня было сознание, он уже был бы не просто камнем. Он мог бы порождать деятельность. Мышление, способность думать и понимать — это источник свободы. Именно мышление делает очевидным существование души. Физическое тело — посредник души и ее зеркало. Это двигатель и отражение души. Остроумное напоминание, узелок на память о самой себе; душа видит себя в моем теле, как я вижу свое лицо в зеркале. Моя нервная система отражает все это. Земля — это буквально зеркало мыслей. Объекты суть материализованные мысли. Смерть — темный задник зеркала, необходимый, если мы хотим что-нибудь увидеть. Каждое ощущение привносит в нас определенное количество смерти, поэтому затемнение обязательно. Провидец действительно может увидеть это, когда научится обретать внутреннее зрение. А для того ему придется покинуть свою оболочку и отдалиться от всего.
— Все это есть в книгах, — говорит доктор Шельдт. — Я не уверен, что вы все поняли, но воспроизвели достаточно точно.
— Ну, думаю, что-то я все-таки понял. Когда мы хотим понять, нас осеняет божественная мудрость.
Доктор Шельдт цитирует: «Я свет миру…'1. Он понимает этот свет как само солнце. Потом говорит о Евангелии от Иоанна, для него это зарисовка о преисполненных мудростью Херувимах, тогда как в Евангелии от Луки обрисована пламенная любовь Серафимов. Херувимы, Серафимы и Престолы — три высших чина в иерархии ангелов. Я не уверен, что успеваю за ходом его мыслей:
— У меня нет опыта бесед на такие сложные темы, доктор Шельдт, но, тем не менее, слушая вас, я чувствую себя необычайно хорошо и комфортно. Совершенно не представляю, что буду делать. Однажды, когда жизнь станет поспокойней, я пройду подготовительный курс и займусь этим всерьез.
— А когда жизнь станет поспокойней?
— Не знаю. Но думаю, вам и раньше говорили, как укрепляется дух после такой беседы.
— Вы не должны ждать, пока мир станет спокойней. Вы сами должны решиться утихомирить его.
Он видел, что во мне все еще сохраняется определенный скепсис. Я не мог принять такие понятия, как Эволюции Луны, огненные начала, Сыны Жизни и Атлантида, органы духовного восприятия в форме лотоса, не говоря уже о странной смеси Авраама с Заратустрой или пришествии Иисуса в паре с Буддой. Для меня это было слишком. Хотя, когда учение касалось того, что я предполагал, на что надеялся или что знал о личности, сне или смерти, оно производило впечатление правды.
Кроме того, я не мог не задумываться о мертвых. Хотя я совершенно утратил интерес к ним и вполне обходился редкими приступами тоски по матери и отцу и Демми Вонгел или Фон Гумбольдту Флейшеру, мне следовало изучить это явление и доказать себе, что смерть — это конец, и те, кто мертвы, — действительно мертвы. Либо я признаю окончательность смерти и не вдаюсь в дальнейшие сложности, выбрасываю на помойку незрелую чувствительность и привязанности, либо провожу всестороннее доскональное исследование. А я попросту не представлял, как смогу отказаться от исследования. Да, я мог заставить себя думать о смерти как о невосполнимой потере товарищей по плаванию в пасти прожорливого Циклопа. Я мог думать о человеческой жизни как о поле боя. Павших закапывают в землю или сжигают. После этого вы вряд ли станете расспрашивать о мужчине, давшем вам жизнь, о родившей вас женщине. Не станете расспрашивать о Демми, которую последний раз вы видели в Айдлуайлде [295] перед посадкой в самолет: длинные белые ножки, макияж и сережки в ушах, или о непревзойденном мастере беседы Фон Гумбольдте Флейшере, которого в последний раз вы заметили на Западных Сороковых, грызущим преслик. Можно просто согласиться с тем, что они навсегда стерты с лица земли и что с вами однажды произойдет то же самое. Но тогда, если в газетах ежедневно пишут об убийствах, совершенных на глазах безучастной толпы, то безучастность эта вполне закономерна. Согласно метафизическим представлениям о смерти, перед ней все равны и никто ее не минует, каждому жителю этого мира придется взглянуть ей в лицо, каждого она примет в свои объятия и унесет в свой сад. Страх смерти, убийства — самая естественная вещь в мире. Этой мыслью проникнута жизнь всего общества, она присутствует во всех его институтах: в политике, в образовании, в банках, судоустройстве. Уверенный в этом, я не видел причин не ходить к доктору Шельдту и не беседовать с ним о Серафимах и Херувимах, о Престолах и господствах, о силах и началах, об ангелах и духах.
Когда последний раз мы виделись с доктором Шельдтом, я сказал ему:
— Сэр, я изучил брошюру под названием «Движущая сила духовного могущества в мировой истории» и обнаружил там замечательный отрывок о сне. Если я правильно понял, там говорится, что человечество разучилось спать. То, что должно происходить во время сна, попросту не происходит, а потому мы просыпаемся такими выдохшимися и совершенно не отдохнувшими, ожесточенными бессмысленной тратой времени и всем таким прочим. Скажите мне, правильно ли я понял? Физическое тело спит, эфирное тело спит, но душа выходит.
— Да, — кивнул профессор Шельдт. — Душа, когда мы спим, переходит в сверхчувственный мир или, по крайней мере, в один из его слоев. Проще говоря, переходит в свою собственную стихию.
— Хотел бы я так думать.
— А что вам мешает?
— Ну, хотел бы просто посмотреть, правильно ли я понимаю. В сверхчувственном мире душа встречается с незримыми силами, с которыми в древнем мире посвященные знакомились во время мистерий. Не все существа, составляющие иерархию ангелов, доступны живым, только некоторые, но без них обойтись невозможно. Так вот, в брошюре говорится, что, когда мы спим, слова, которые мы произносили в течение дня, снова обретают звучание и отдаются эхом вокруг нас.
— Не слова как таковые, — поправил доктор Шельдт.
— Да, но эмоциональная окраска, радость или горе, смысл, вложенный в них. И когда мы спим, эти отзвуки или эхо того, о чем мы думали, что чувствовали и говорили, позволяют нам общаться с высшими существами. Но теперь наша работа стала мартышкиным трудом, наши предрассудки столько низменны, а язык исковеркан, слова стерлись, испоганены, и говорим мы такую тупоумную бессмыслицу, что высшие существа слышат только бессмысленное бормотание и хрюканье, да еще бестолковые рекламные ролики — на уровне собачьих консервов. Все это для них пустой звук. Какое удовольствие могут найти высшие существа в материализме, лишенном высоких мыслей и поэзии? В результате единственное, что мы можем услышать во сне, это скрипы, шипение, звуки льющейся воды, шорох растений и гудение кондиционера. А значит, для высших существ мы невразумительны. Они не могут повлиять на нас и сами страдают от вынужденной изоляции. Я правильно понял?
— Да, в общем и целом.
— Эта брошюра навела меня на мысли о моем усопшем друге, который часто жаловался на бессонницу. Он был поэтом. И теперь я понимаю, почему он не мог спать. Должно быть, его мучил стыд. Ощущение, что он не нашел слов, достойных сна. Наверное, он предпочитал бессонницу еженощному позору и неминуемой катастрофе…
«Тандерберд» остановился возле здания Рукери на Ла-Салль-стрит. Кантабиле выскочил из машины. Пока он открывал дверцу Такстеру, я обратился к Полли: