один к полутора, а из менее ужасающего в еще менее ужасающий со смертной стью один к двум с половиной, из этого ужасного лагеря он снова попал в менее ужасный со смертностью один к трем с половиной; условия в том лагере были неизмеримо лучше, чем в обычных лагерях, но Бориса опять перевели, и тут он попал в лагерь, который, хоть с большой натяжкой, можно было назвать сносным; смертность там была сравнительно низкая – один к пяти и восьми десятым. В этот лагерь я смог поместить его только потому, что один из моих лучших друзей, мой бывший однокашник майор Эрих фон Кам, потерял под Сталинградом руку, ногу и глаз и был послан комендантом в Шталаг (Шталаг?… Сталаг? Стационарный лагерь для военнопленных. Авт.). Может, вы думаете, что Эрих фон Кам мог все сам организовать? (Авт. ничего такого не думал, единственным его желанием было получить объективную информацию.) Как бы не так! Пришлось подключить к делу Бориса нацистских бонз – одному из них дали взятку; он получил газовую плиту для своей любовницы, талоны на пятьсот с лишним литров бензина и триста французских сигарет, если хотите знать точно… (Именно это авт. и хотел. Авт.) В свою очередь, тот нацистский бонза привлек бонзу пониже рангом – Пельцера, которому можно было намекнуть, что Бориса надо щадить… Но тут возникла очередная трудность, нам понадобилась бумажка от начальника гарнизона, он ведь должен был прикрепить к Борису постоянного конвоира, а этот начальник, некий полковник Хуберти – когда-то он голосовал за немецкую консервативную партию, человек старой закалки, гуманный, но осторожный, – несколько раз под него пытались подкопаться эсэсовцы, шили ему дело за «ложно понимаемую гуманность», – так вот этому полковнику Хуберти необходимо было положить на стол официальный документ: мол, деятельность Бориса в садоводстве имеет оборонное значение или «чрезвычайно важное осведомительное значение». И здесь нам помогла чистая случайность, или, скажем, счастливый случай, или веление судьбы, если хотите (авт. ничего не хотел. Авт.). Этот Пельцер когда-то давно был коммунистом и взял на работу свою старую знакомую, коммунистку, чей муж, может быть, даже незаконный – кажется, они жили в незарегистрированном браке, – чей муж бежал во Францию с документами огромной важности. И вот Борис был якобы приставлен – так тогда говорили – к той женщине; впрочем, ни сам он, ни Пельцер, ни женщина об этом даже не подозревали. А официальный документ я опять-таки получил от одного знакомого, служащего в отделе «Армия противника. Восток». Самое главное заключалось в том, чтобы держать все в секрете, решительно все, в частности и мою роль. Иначе результат был бы как раз обратный – эсэсовцы обратили бы на Бориса пристальное внимание. Как вы думаете (авт. опять ничего не думал. Авт.), – как вы думаете, легко было провернуть всю эту операцию и по-настоящему, разумно помочь Борису? Ведь после 20 июля[27] все стало намного строже. Партийный бонза потребовал новой взятки, дело висело на волоске. Кого вообще интересовала тогда судьба советского лейтенанта саперных войск по имени Борис Львович Колтовский?»
До некоторой степени усвоив, как трудно было помогать советским военнопленным, даже если им помогали высокопоставленные лица, авт. снова отправился к Богакову, вооруженный двумя солеными огурцами и двумя билетами в кино на цветной фильм Rayn's Daughter»[28] . За это время у Богакова появилось еще одно усовершенствование – длинный чубук от наргиле, который надевался на кончик сигареты, – теперь Богаков «нормально» курил, так как он мог держать чубук в своих скрюченных пальцах. «Мне уже не приходится без конца вытягивать губы и ловить кончик сигареты»; Бог стал болтливым выше всякой меры и даже готов был «нормально» посвятить авт. в самые интимные, можно сказать, интимнейшие подробности тогдашней жизни Бориса.
«Ну так вот, – начал Богаков, – не требовалось никакого строгого Виктора Генриховича, мальчик и сам понимал, что с исторической точки зрения его нормальная жизнь была совершенно неприемлема. Польше всего Бориса беспокоило то, что он все время ощущал невидимую руку. Эта рука перемещала его из лагеря в лагерь, а под конец устроила в садоводство, которое, кроме всего прочего, обладала еще одним ощутимым преимуществом; в садоводстве было тепло, там постоянно топили. А зимой сорок третьего – сорок четвертого это действительно была нормально. В конце концов я шепнул, кто ему помогает, но Бориса это отнюдь не обрадовало; одно время он стал даже подозревать ту девчушку, думал, что она подослана и подкуплена. И еще одно обстоятельство чрезвычайно неприятно действовало на мальчика – он был прямо-таки сверхъестественна чувствителен, – на него действовала беспрестанная пальба рядом с его рабочим местом, хоть оно и была нормальным. Я не хочу сказать, не хочу даже отдаленно намекать, будто мальчик проявлял неблагодарность. Да нет, ни в коем случае, он был счастлив и все же – беспрестанная пальба действовала ему на нервы».
Надо учесть, что на рубеже 1943 – 1944 годов в Германии было не так-то просто хоронить мертвецов различных категорий; тут всем приходилось ставить рекорды; и не только кладбищенским сторожам, садовникам, не только священникам и присяжным ораторам – обер-бургомистрам, ортсгруппенлейтерам, командирам полков, не только учителям, товарищам погибших и руководителям предприятий, но и солдатам из батальона караульной службы, которые не переставая палили в воздух. На Центральном кладбище между семью часами утра и восемнадцатью часами шла беспрестанная пальба, громкость которой зависела от числа покойников, причины их смерти, а главное, от их чинов и званий. (Далее авт. дословно цитирует высказывание Грундча.) «Обычно на кладбище стреляли, как на полигоне или, по меньше мере, как в тире. Конечно, торжественный залп в честь покойного должен был восприниматься на слух как один выстрел – в семнадцатом году я сам, будучи фельдфебелем ландштурма, иногда командовал взводом, который давал прощальный салют. Но один выстрел – это была недостижимая мечта; в большинстве случаев звук салюта походил на стрекотанье автомата, а иногда казалось, что пристреливают новый пулемет. Кроме того, время от времени на кладбище падали бомбы, и тогда вступали зенитки; словом, для людей, не переносящих шума, пальба на кладбище была нешуточным испытанием, а когда мы открывали окна и высовывали голову, то явственно чуяли запах пороха, хоть и от холостых патронов».
В виде исключения авт. позволяет себе краткое отступление: он обращает внимание читателя на то, что в похоронных церемониях нередко участвовали молодые, еще не искушенные в стрельбе солдаты, и что им, видимо, представлялось довольно странным налить поверх голов священников, безутешных родственников, офицеров и нацистских бонз… Не исключено также, что нервы у солдат сдавали – навряд ли это можно поставить им в вину. Ну и, разумеется, ка кладбище лились Сл., раздавался П, все испытывали С2, никто из родственников и друзей покойных пе сохранял «непоколебимость и чувство спокойной уверенности». На каждом лице читалась Б2, каждый человек думал о том, что рано или поздно его также похоронят под прощальный салют. И все это, в свою очередь, не могло не отражаться на солдатах. «Гордая скорбь» в ту пору была не всегда столь уж гордой, на кладбище ежедневно с полной нагрузкой работало несколько сотен, а то и тысяча конъюнктивальных мешков; многие участники похоронной церемонии и вовсе теряли контроль над своим мозговым стволом, ибо среди них были люди, которым казалось, что у них отобрали самое дорогое в жизни.
Богаков: «Недоверие к той девушке продолжалось, конечно, недолго: всего день или два; а потом она возложила (??) на него руки, и все случилось (…) Вы ведь понимаете, что случается иногда с мужчинами, которые давно не имели женщину… Я хочу сказать, что девушка просто положила свою руку на его руку – за тем столом, куда она приносила пенки и это случилось. Он сам мне рассказывал, как ужасно смешался, почувствовав нечто непонятное, но нормальное. Вы не можете себе представить, какой он был наивный; пуритански воспитанный; что такое секс, он вообще не ведал».
Высокопоставленное лицо: «Должен признать: я здорово рассердился, когда мне задним числом до дожили, что он завел шашни. Да, рассердился. Эта уж слишком! Неужели он не понимал, как эхо была опасно, неужели не мог сообразить, что все мы, вся его защитники, – а он знал, что находится под защитой, – все его защитники могли попасть из-за него в беду. Ведь сложную, созданную мною цепь можно было раскрутить в обратном направлении. А вы сами понимаете, что в таких случаях нельзя было ждать пощады. Ну, хорошо, все сошло благополучно, я натерпелся страху только задним числом… Но перед фрейлейн Пфейфер, я хочу сказать – перед фрау Пфейфер, я не стал скрывать, как меня поразила; их