и обомлел оттого, что я оказалась хорошенькой, ты-то меня тоже не разглядел как следует в темноте. И еще я боялась, что ты оробеешь. Ведь кто-то из нас должен был проявить инициативу, ну я и трусила, что это придется сделать мне. Но ты крепко обнял меня, сначала я видела твои глаза, твои руки, уже потом – всего тебя, но прежде всего глаза, серые, нежные, грустные, умные. Ты не поверишь, до чего смешны красавчики, которые на улице увивались за нами, продавщицами, – какие у них дурацкие глаза и неуклюжие руки… У тех ребят, которых я встречала у Хильды, моей соседки по мансарде, на уме было только одно: свести меня с кем-нибудь. Ах, Герман, я оставалась тебе верной всегда, как и обещала, мне это было нетрудно. Но рассказать тебе, как Элизабет поступила с Кундтом, чтобы сбить с него спесь, унизить его, – рассказать это тебе, с твоей детской душой?
Герман
Эрика. Я не хочу переодеваться, Герман, я буду сидеть в халате, непричесанная на моем балконе, пить кофе и поглядывать в бинокль на сад Карла, там ли он и что поделывает. Буду наблюдать за баржами на Рейне, смотреть, как жена шкипера понесет своему мужу кофе в рулевую будку, обнимет его. Если сцена станет слишком интимной, отвернусь.
Герман
Эрика. Ах, Герман, ты в самом деле еще ребенок. Какой скандал, ну позлятся немного Кундт с Блаукремером, и все… О да, ведь мне дозволят сидеть рядом с Хойльбуком! Я должна ошалеть от восторга? Рядом с Хойльбуком, может быть, между Хойльбуком и Капспетером, которому этой ночью обкорнали рояль. Далее Блаукремерша-вторая, бесценная Труда, затем Хойльбукша-первая, Хальберкаммша-третья и еще не свергнутый Плуканский. Ах, Герман, оставайся и ты дома, позвони лучше Штюцлингу или графу Эрле цу Бербену. Не хочу я сидеть рядом с Хойльбуком и вообще не хочу больше ходить на торжественные мессы, даже по случаю двадцатой годовщины смерти Эрфтлера-Блюма. Не хочу быть среди важных персон и дамочек, которые затем падут в объятия Кундта. Вероятно, там будет и этот Губка, который предлагает всем акции «Хивен-Хинта». Кстати, что это за штука – «Хивен-Хинт»?
Герман
Эрика. И вовсе не вдруг. Ты знаешь, что я не испытывала удовольствия ни на десятой, ни на пятнадцатой годовщине смерти Эрфтлера… Все то же радио и телевидение, тот же репортер Грюфф и тот же комментатор Бляйлер: «…И вот мы видим госпожу Вублер, как всегда одетую с безупречным вкусом, с ее супругом, серым кардиналом…» Этой ночью я вспоминала брата, которого убили в Нормандии – ему едва минуло девятнадцать, – вспоминала отца, чья жизнь, от рождения до смерти, была исполнена горечи, вспоминала мать, умершую от истощения, усталую, вечно усталую женщину, измученную фанатизмом отца. Не волнуйся, Герман, кардинал еще раз отметит заслуги Эрфтлера, воздаст хвалу христианским добродетелям вообще, а Хойльбук с глуповатой рейнской веселостью будет, как причетник, упиваться вызубренной латынью.
Герман. Кундт рассердится, он объяснит твое отсутствие событиями прошлой ночи.
Эрика. Пусть связывает. Это и так очевидно.
Герман. Значит, ты заболела?
Эрика. Нет, я не больна. Правда, устала, но мессу выдержала бы.
Герман. В самом деле, Капспетер тебя уважает, Хойльбук тоже, ты им нравишься, а Эрфтлер – тот просто любил тебя.
Эрика. А я его нет. Верно, он всегда был со мною любезен, но мне никогда не нравился. Знаю, для него я была живым воплощением демократии – дочь лавочника, продавщица и вдобавок чуть не стала пианисткой. Знаю также, что Капспетер самый крупный, самый мудрый и самый набожный из всех банкиров, что он образован, впечатлителен, обладает поистине утонченным, изысканным вкусом… и все-таки он мрачная личность, и все-таки я допускаю, что он кое-что заработал на той гранате или пуле, которая убила моего брата. И знаешь, Герман, я не только не испытываю сожаления до поводу его разбитого рояля, хуже того: я, кажется, начинаю понимать Карла. Признаюсь, мне жутко, но когда он рубил свой рояль, в этом было что-то торжественное. Мы не поняли, что он делал это всерьез, не поняла даже Ева, а ведь она его любила. Я понимаю также, что в случае с Бингерле речь идет не о двух-трех документах. Документов против Кундта, вероятно, и без них хватает, речь о…
Герман
Эрика. Не бойся, не назову. Останемся при номере Один, которого вы могли спасти, но не спасли. Вам хотелось и того и другого – и твердость показать и жертву заполучить. Знаю, Герман, я сидела рядом с тобой у телефона. Номер Один тебе нравился…
Герман. Да, нравился, и он, и его жена, и дети. Речь шла вовсе не о темных делах Кундта, не о Клоссове с Плоттером и не о Бингерле. Речь по-прежнему идет о государстве, а ты этого не желаешь понимать.
Эрика. Конечно, вы бы мечтали заполучить на его погребение самого папу, но обошлись и архиепископом. Ах, какую трогательную речь произнес Хойльбук в самом деле, Капспетер сидел в первом ряду и рыдал, по-настоящему ревел. Даже у Кундта глаза увлажнились… По телевизору было видно, как блестели слезы. Может, глицериновые, а?
Герман. Не будь циничной, Эрика, он мертв, его убили.
Эрика. А как ловко Кундт махал требником и преклонял колена! Ах, Герман, говорю тебе вполне серьезно: с меня хватит, нет ни охоты, ни настроения. Оставайся, будем смотреть на Рейн – как колышется белье на веревках, как бегают собаки вдоль заборов, как играют дети в манежиках.
Герман
Эрика. А меня одно время это забавляло – правда, недолго. Забавляло даже само по себе торжественное богослужение в честь того, чье имя нельзя произносить, хотя он мне тоже нравился. Мне вообще нравилась вся эта комедия… Да, это был обаятельный негодяй, я даже ощущала приятную дрожь, когда Хойльбук на рейнском диалекте кропил его память елеем своих речей. Довольно долго меня забавляли вечеринки, болтовня, перешептывание, суета, интриги, конспирация в низах, пустозвонство, с одной