дома, я часто находил их; на одном листке значилось: «Пуговицы на кальсонах», на другом – «Моцарт», на третьем – «pilageuse – рilagе», а однажды я нашел листок, где было написано: «Я видал в трамвае человека с таким лицом, какое, наверное, было у Христа в предсмертной агонии». Прежде чем идти за покупками, отец вынимает все листки и раскладывает их, как карточную колоду, а потом распределяет по степени «важности» в разные кучки, словно пасьянс, где тузы, короли, дамы и валеты должны лежать отдельно.
Из всех его книг высовываются листки, заложенные между страницами; большинство из них обтрепалось и покрылось желтыми пятнами, потому что иногда проходит несколько месяцев, прежде чем отец добирается до своих записок. Во время школьных каникул он складывает их вместе, снова перечитывает те страницы в книгах, о которых он сделал себе пометки, приводит в порядок свои листки, где в большинстве случаев записаны английские и французские слова, синтаксические конструкции и обороты речи; для того чтобы уяснить себе их значение, отец должен раза два или три встретить их в тексте. Он ведет обширную переписку по поводу своих открытий, выписывает словари, наводит справки у коллег и вежливо, но упорно донимает редакторов справочных изданий.
Одна записка постоянно лежит у него в бумажнике, ввиду ее особой важности, она помечена красным карандашом; после каждого моего приезда домой записка уничтожается, а потом вскоре появляется вновь. На этой записке значится: «Поговорить с мальчиком!»
Помню, как я поразился, обнаружив у себя отцовское упорство в те годы, когда учился в техникуме: и меня привлекало не то, что я знал и понял, а то, чего не знал и не понимал; и я не находил себе места до тех пор, пока не мог с закрытыми глазами разобрать и снова собрать новую машину; но к моей любознательности всегда примешивалось стремление заработать деньги благодаря своим знаниям – мотив, совершенно непонятный отцу. Он не считается с тем, во сколько ему зачастую обходится одно-единственное слово, из-за которого присылаются и отсылаются книги и предпринимаются поездки; он любит эти вновь открытые слова и обороты речи, как зоолог любит впервые обнаруженный им вид животного, и ему никогда не пришло бы в голову брать деньги за свои открытия.
Рука Вольфа опять опустилась на мое плечо, и я заметил, что встал с подножки, перешел через улицу к своей машине и смотрю через ветровое стекло внутрь, на то место, где сидела Хедвиг, – сейчас оно было таким пустым…
– Что случилось? – спросил Вольф. – Что ты сделал с нашей милейшей фрау Флинк? Она совсем вне себя.
Я молчал. Не снимая руки с моего плеча, Вольф потащил меня мимо машины, на Корбмахергассе.
– Она позвонила мне, – сказал Вольф, – и в ее тоне было нечто такое, что заставило меня немедленно приехать, нечто такое, что не связано с ее стиральными машинами.
Я молчал.
– Пошли! – сказал Вольф. – Тебе не вредно выпить чашку кофе.
– Да, – ответил я тихо, – мне не вредно выпить чашку кофе. – Я снял с плеча его руку и пошел впереди него по Корбмахергассе, где, как я знал, было маленькое кафе.
Как раз в этот момент молодая женщина вытряхивала на витрину кафе булочки из белого полотняного мешка; булочки громоздились перед стеклом, и мне были видны их гладкие коричневые животики, их хрусткие спинки, а сверху, в тех местах, где булочки надрезал пекарь, они были белые, совсем белые. Молодая женщина ушла обратно в кафе, но булочки все еще сползали вниз, и на секунду мне показалось, что они похожи на рыб, плоских рыб, втиснутых в аквариум.
– Сюда? – спросил Вольф.
– Да, сюда, – ответил я.
Качая головой, Вольф пошел вперед, и, когда я провел его мимо стойки в небольшую комнатку, где никого не было, он улыбнулся.
– Совсем неплохо, – сказал он, садясь.
– Да, – повторил я, – совсем неплохо.
– О, – сказал Вольф, – стоит только на тебя посмотреть, как сразу догадаешься, что с тобой произошло.
– А что произошло со мной? – спросил я.
– О, – проговорил он, ухмыляясь, – ничего. Просто у тебя такой вид, как у человека, который уже покончил жизнь самоубийством. Я вижу, что сегодня на тебя нечего рассчитывать.
Молодая женщина принесла кофе, который Вольф заказал в первой комнате.
– Отец в ярости, – сказал Вольф, – телефон трезвонил все время, тебя нельзя было нигде разыскать, невозможно было поймать даже по тому телефону, который ты оставил фрау Бротиг. Не надо его так раздражать, – прибавил Вольф, – он очень злится. Ты же знаешь, что в делах он шутить не любит.
– Да, – повторил я, – в делах он шуток не признает. Я отхлебнул кофе, встал, пошел в первую комнату и попросил у молодой женщины три булочки; она дала мне тарелку и предложила ножик, но я отрицательно покачал головой. Я положил булочки на тарелку, пошел обратно в комнату, сел и, засунув большие пальцы обеих рук в надрез, разломил булочку на две половинки, мякишем наружу; проглотив первый кусок, я почувствовал, что меня перестало мутить.
– Господи, – воскликнул Вольф, – тебе незачем есть сухой хлеб!
– Да, – сказал я, – мне незачем есть сухой хлеб.
– С тобой невозможно разговаривать, – сказал он.
– Да, – повторил я, – со мной невозможно разговаривать. Уходи.
– Ладно, – проговорил он, – может быть, завтра ты опять придешь в себя.
Он засмеялся, встал и, вызвав женщину из большой комнаты, расплатился за две чашки кофе и за три булочки; он хотел дать ей мелочь на чай, но молодая женщина улыбнулась и вложила монетки обратно в его большую сильную руку; покачав головой, он сунул их в кошелек. Разламывая вторую булочку, я чувствовал, что взгляд Вольфа скользнул по моему затылку, волосам и лицу и остановился на моих