— Старуху бери с собой!
— Спасибо, Костя! Эта-то уж не пойдет.
— Ну так я жду часика через два. Я прикинул, что у меня есть, чтобы принять гостя, хотел сразу же собрать на стол, но вспомнил, что пообещал прийти к Евдокии, наладить радио.
Минутка встретила меня с чисто формальным лаем: тявкнув для порядка, она шмыгнула в сени. В доме ярко горело электричество, ворота были открыты, но на пороге я чуть не свернул себе шею. Стлань в сенях напоминала черт знает что, только не пол: двух половиц не было совсем, какие-то плахи и дощечки торчали поперек и были веселые, как говорят плотники. А одна дырка закрывалась фанеркой от посылки. Лампочка ярко и с озорством освещала все эти свидетельства плотницкого искусства самой Евдокии.
Я вошел в избу и слегка опешил: радио орало на полную мощь и очень чисто. Передавали что-то про африканскую независимость. За столом сидела Анфея и разговаривала с хозяйкой, шумел самовар, бутылка красного вина была освобождена на одну треть. Тарелка сушек стояла на столе, другая с рыжиками.
Я поздоровался.
— Чего неладно с радио-то? Вроде хорошо говорит.
— Да теперь-то говорит, — Евдокия пошла к шкалу. — Утром-то не говорило. Ну-ко, за стол-то садись, садись!
Анфея, стараясь перекричать репродуктор, плела что-то про телевизор, как его покупали и что по нему передают, а Евдокия, к моему удивлению, выставила бутылку «белой».
— Ой, отстань, отстань, — затараторила она. — Садись да выпей-ко, дак теплей будет-то. Садись, не побрезгуй. Ну-ко вот, распечатывать-то я не мастерица.
Что было делать? Я сел за стол. Евдокия тотчас налила чайный стакан водки, а себе и Анфее по стопке красного. Что-то неуловимое, какая-то зацепка помешала мне спросить, по какому случаю Евдокия празднует.
— Ну-ко, Неля, давай. Со свиданьицем. — Евдокия, подавая пример, взяла стопку.
Неля покуражилась для виду, напевно сказала:
— Да вот, Константин-то у нас отстает.
И вот, не прислушиваясь к шевелению совести, я чокнулся с обеими и выпил полстакана. Но женщины заговорили, как по команде, обе сразу: «Ой, Платонович, ты зло-то не оставляй!» И я допил вторую половину… Водка была до того противна, что в желудке что-то камнем остановилось и нудно заныло.
Я с трудом заглушил тошноту соленым рыжиком. А Евдокия уже наливала в стакан снова…
Уже минут через десять я понемногу начал проникаться уверенностью, а главное — добротой к Евдокии, к Неле, к этому симпатичному самовару, к этой оклеенной газетами избе с кроватью и беленой печью, с этим котом и с увеличенным портретом сына Евдокии, погибшего на последней войне «в семнадцать годков». Моя доброта росла с каждой минутой, хотелось сделать что-то хорошее для Евдокии, ну, хотя бы испилить дрова либо перестлать пол в сенях, Анфею, то бишь Нелю, расспросить и утешить.
В чем же утешить? Неля совсем не давала повода ее утешать. Она давно уже спорила о том, где лучше проводить отпуск, в деревне или в городе.
— Ой, нет! Нет и нет, Костя, ты меня не агитируй. В деревне разве это жизнь, ежели и выйти некуда, и поговорить не с кем.
— Приехала же вот…
— Приехала; давно не бывала, вот и приехала. Нет и нет.
— Все равно тянет на родину…
— Ничего и не тянет. Выпей-ко лучше! Да не из этой, из той-то, из светлой-то…
— Постой, а где Евдокия?
Евдокии на стуле не было. Не было ее и на кухне, и только теперь сквозь хмельной туман я начал ориентироваться и соображать, что к чему… Часы показывали восемь вечера. Олеша мог с минуты на минуту прийти ко мне домой, а я и сам оказался почему-то в гостях.
В это время Анфея, не стыдясь, пристегивала отцепившийся чулок.
— Ты садись, Константин, садись. Евдокия на конюшню ушла, она там и ночует в теплушке.
— В теплушке?
Анфея, не отвечая, встала у зеркала. Вся моя доброта разом исчезла.
Я потоптался посреди избы и решительно произнес:
— Ну, мне надо идти.
Разрумянившаяся Анфея не повернулась от зеркала. Она устраивала свою прическу.
— Пока! — я не совсем уверенно выскочил в сени. Дернул за скобу, но ворота были заперты… с улицы. Озлобившись, я сильно начал дергать за скобу. Палка, вставленная в наружную скобу, загремела, и ворота открылись. Вдовьи приспособления для запирания ворот не выдержали, я как чумной вылетел на улицу. «Ну, деятели!» К счастью, Олеша не приходил, он был не из тех, кто ходит в гости после первого приглашения.
18
Мне надо было уезжать, мы с Олешей топили на дорогу баню. Олеша привез на санках еловых дров, пучок березовой лучины, а я взял у него ведро и наносил полные шайки речной воды.
— Истопишь? — Олеша прищурился.
— Истоплю — оближешь пальчики.
— Ну, давай, а я пойду обряжу корову.
Сначала я начисто мокрым веником подмел в бане. Открыл трубу, положил полено и поджег лучину. Она занялась весело и бесшумно, дрова тоже были сухие и взялись дружно.
Дров Олеша привез с избытком. В бане уже стоял горьковатый зной, каменка полыхала могучим жаром, закипела вода в железной ванне, поставленной на каменку. Угли золотились, краснели, потухая, и оконный косяк слезился вытопленной смолой. Сколько я ни помнил, косяк всегда, еще двадцать лет назад, слезился, когда жар в бане опускался до пола.
Угли медленно потухали. Я закрыл дверцу, сходил домой, взял транзистор и под полой принес его в баню. Утром я слышал программу передач. Где-то в это время должны передавать песни Шуберта из цикла «Прекрасная мельничиха». Я хотел устроить Олеше сюрприз на прощание. Поставил приемник в уголок под лавочку и замаскировал старым веником. Закрыл трубу. Угли, подернутые пепельной сединой, еще слабо мерцали, но угару уже не было. Можно мыться. Я пошел домой, достал из чемодана пахнущее свежестью белье, полотенце и двинулся к Олеше. Я думал о том, что, наверное, в старину вот так же, с такой же отрадой, возвышенной и покойной торжественностью ходили мои предки к пасхальной заутрене. Мне было и грустно и радостно. Синее небо, расширенное и впервые по-настоящему вешнее, было необъятно, снег отмякал на дороге. С крыш катилась настоящая весенняя капель. В березах и черемухах таилось предчувствие новизны, последний легкий зимний покой, последний сон. Леса вдруг словно подвинулись ближе к деревне, на конюшне сдержанно ржал конь.
Олеша не спеша слазил на чердак за веником.
Вероятно, нет ничего лучше в мире прохладного предбанника, где пахнет каленой сосной и горьковатым застенным зноем. Летним, зеленым, еще не распаренным, сухим, но таящим запахи июня березовым веником. Землей, оттаявшей под полом каменки. Какой-то родимой древностью. Тающим, снежным холодом… Своим же потом и собственной кожей…
Так. Первым делом надо повесить шубу. Покурить. Разуться, слегка замерзнуть…
Олеша еще ходил около бани, разглядывал свою работу. Но я уже сидел на полке в сухом, легком, ровном жару и вздрагивал от подкожного холода.
— Добро, парень, добро протопил. — Олеша сел на порог и, не торопясь, снял валенок, поглядел на запяток. — Ишь, мать честная, вроде и подшивал-то недавно. Париться-то будешь?
Этот вопрос был, пожалуй излишним. Я спрыгнул вниз и медным ковшиком сделал пробу. Валуны отозвались коротким и мощным шумом.