— Не вашего поля? Или, может быть, вообще не нашего — ты хотела сказать? Видимо, по-твоему, я тоже, как ты выражаешься...
— Да пойми ты меня! Не цепляйся к словам: я, бывает, и ляпну чего и думать не думаю, мне за мой язычок чуть не на каждом собрании всыпают. Не шибко-то и ученая — шесть классов, седьмой коридор... Трамы, синяя блуза да легкая кавалерия еще — все наши университеты, оттуда и характер...
— Ты была в траме?!
— А как же! А ты думала, мы всю жизнь лаптем шти хлебаем?
— Поверишь ли, и я тоже через трам прошла! Только...
— А я чего к тебе льну? Рыбак рыбака... Честно сказать, я тебе, Лелька, завидую. Прежде Георгию завидовала, а теперь тебе. Мне за вами угнаться, видать, не судьба. Что поделаешь? Георгий придет с работы — за газеты, за книги, классиков конспектирует, у него самообразование. Рабфак потом. А я за корыто, у меня само— и всех обстирывание... Да я не в претензии: обоим-то нам, с ребятами, никак было не вытянуть; особенно, когда он уехал учиться. Читала урывками, старалась не отстать. Потом уж, вместе с Георгием, на всякую совработу пошла... Фу ты, да снова я не о том! Мы же о чем говорили? Ну, ты хоть поняла, что от чистой души я тебе этот шик-модерн предложила?
— Поняла, Машенька, поняла!
— Теперь и вторую половину пойми. Мне то барахло так и так распределять; на после войны не оставишь. А кому? У Митрофановой, у ленинградки, четверо вон их, лесенкой; от блокады спасла, а тут — валенок всего одна пара; двое носят в разные смены, двое в школу не ходят, дома сидят; крошечные да и ослабленные, в ботиночках не пошлешь по нашим морозам, да еще в нетопленый класс.
— У закамской у шпаны на троих одни штаны: один носит, другой просит, третий — в очередь стоит! — высунулся тут я.
Тетя Леля, наверное, единственный раз в жизни тогда посмотрела на меня осуждающе, а мать молча шлепнула по затылку — не больно чтобы больно, так, серединка на половинку, но и не шутя.
— Весь высказался?
Вечно мне попадало за мой язычок — еще похлеще, чем матери на ее партсобраниях...
— Прости, Машенька, что перебиваю, — у меня же валеночки есть! — возвратилась к разговору, как будто ничего не произошло, Ольга Кузьминична. — Не знаю, подойдут ли? Вообще-то большенькие. Мне перед отъездом из Москвы старушка, соседка в квартире, где останавливались, чуть не насильно дала, для Бори. Я ей объясняла, что не понадобятся они ему. Да у нее своя логика: это Оленьке моей теперь никогда не понадобятся, а мальчику еще как сгодятся-то! Плачет. Внучку у нее вместе с дочерью и зятем убили, в машине сразу всю семью. Оленьки той и валеночки... Даже и отказаться было нельзя... Но ведь Боре они сейчас действительно не нужны; очень уж велики... и вообще... зачем они ему?.. Может быть, когда- нибудь...
— Что же ты раньше-то молчала?! Фу ты, грех, ты же не знала ничего. А я-то всех подружек повыспросила! Да и незнакомых, на авось. Да кто даст? Со своих ребятишек тоже не снимешь, а запасные у кого есть? У кого и были, так давно по родным да знакомым разошлись, а кто душу имел — вашим же раздали. А если у кого запасные и теперь остались — уж они-то смолчат! И та, дуреха, слишком деликатная да воспитанная, вроде тебя, — только сейчас и заикнулась. «Неловко как-то...» Народить народила, было ловко... С осени имелось кое-что у меня, пыталась даже энзэ создать, да разве удержишь? Иные прямо ревмя ревут, иные так из глотки вырвут. А мне детскую обувь покуда лишь обещают. Фронтовую гонят. С госпиталем вон договорилась, чтобы из медперсоналовских выделили; там все же есть размеры поменьше...
— Так бери!
— А что ты думаешь? И возьму! Спасибо, Лелька, выручила. А Бореньке мы такие ли еще заведем!..
И вдруг мать рассмеялась:
— Вот! Я у тебя валенцы взяла, а ты у меня рубаху забирай. И айда с базара. А что же я — должна той Митрофановой эту заморскую красоту-срамоту предложить? Заместо валенок ее ребятишкам? Для успокоения сердца? Ты, Лель, все-таки меня пойми. Ты сейчас для меня — как напоминание о прошлом. Тоже была я и молодой, и красивой, наверное. И любимой была, и хотела нравиться и наряжаться... У меня, видно, ушло, а ты сохрани. Не маши руками: я тебя постарше да и чином повыше, так что знай слушай! Не хочешь для себя — для Николая своего сохрани; для нас для всех, которым не удастся. В тебе же все осталось...
— Странно как... Мария Ивановна, твоя, Машенька, абсолютная тезка, жена Колиного начальника штаба, то же самое мне говорила. Почти слово в слово. Она со мной и в госпиталь поехала. Пищу какую-то добывала, чемоданы мои берегла; я о том не в состоянии была и подумать. Как только увидала Борину ножку... Ой!..
Ольга Кузьминична закрыла лицо руками, но не как обычно, а разом, рывком. Мать оторвала, ее пальцы от глаз:
— Не надо, Лелька, об этом! Слышишь?!
— Ну хорошо, ну хорошо, извини. Пожалуйста! Я и сама не решалась прежде и вспомнить... лишь почему-то сегодня... Спасибо тебе, Маша, за душевность твою и доброту...
— Ну-у...
— Ну хорошо, тоже не буду... Извини, пожалуйста. Поверишь ли, у меня было самое настоящее шоковое состояние...
— Поверю!
— ...Я даже не поняла, когда Мария Ивановна мне сказала, что моя мама погибла. Мария Ивановна, оказывается, хоть таким образом пыталась меня от мыслей о Боре отвлечь... Она маму и похоронила. Ох, Мария Ивановна! Сама с одним узелком, а оба моих чемодана через плечо, на красноармейском ремне; я с Борей... Прошу: бросьте! Отвечает: молчи, не для тебя стараюсь...
— Молодец баба!
— Правда? Она и до войны всегда меня опекала. И Ксаночка, по существу, была у нее на руках, больше, чем у родной бабушки; Мария Ивановна только с грудными не умела, у них с Александром Матвеевичем не было своих детей. С Колей она абсолютно заодно; оба твердили, что я должна быть «всегда и непременно самой неотразимой», как говорила Мария Ивановна, раз уж оказалась женой командира части.
— Ай да тезка!
— Им даже нравилось, когда за мной кто-нибудь ухаживал. Коля посмеивался: «Я не Отелло, я Кассио». А Мария Ивановна ему: «Кассио-то Кассио, но следите, чтобы не была нарушена субординация. Ольга, запомни, — она меня всегда называла на „ты“, а его на „вы“, и по имени-отчеству, Николаем Тихоновичем. — Ольга, запомни: флирт с вышестоящим начальством мужа унизителен для тебя, флирт с его подчиненными унизителен для него, флирт с личным составом соседних частей унизителен для личного состава нашей части». «Бедная девочка, что же ей остается?» — смеялся Коля. «А вы, уважаемый Кассио, не позволяйте ей фривольничать с ее штафирками, у них же вообще никакого понятия ни о дисциплине, ни о субординации. В этих случаях становитесь Отелло. Только не давите ее, давите тех вертопрахов». — «Танками?» — «Воинским обаянием».
— Ну скажи, что не молодец?
— Сначала тогда казалось — смешная такая. А когда началась та повальная чистка в армии... Повсеместно ведь было. И привлекли ее Александра Матвеевича...
Мать показала ей бровями в нашу сторону; не знаю, как девчонки, а я это моментом усек. Только не понял, чего она так всполошилась: что я, про чистки всякие ихние партийные, что ли, не знал? — сами с отцом до войны сколько раз при мне вспоминали, кого когда и как чистили-честили, и их же самих в том числе. Эка тайна, подумаешь!
Тетя Леля ойкнула опять и сказала:
— Ну, я так... экивоками. Мария Ивановна куда-то ездила, куда и к кому — я не знаю. Но добилась-таки прямо невозможного — Александра Матвеевича... Александр Матвеевич вернулся в часть. А мне Мария Ивановна сказала: «Копали не столько под моего, сколько под твоего, так что смотри — попридерживай на всякий случай свой язычок».
Тут тетя Леля неожиданно рассмеялась: