самоотверженно бьются, не щадя жизни, с вероломным, жестоким и коварным врагом тысячи и миллионы молодых красных бойцов, вчерашних юношей, школьников, как и ты. И отважно бьются!

Да ты и сам обязан слышать о бесчисленных подвигах подростков и мальчишек, почти что твоих ровесников, на трудовом фронте там, у вас, на фабриках и заводах, и на колхозных полях, и в тылу врага, и даже у нас, на передовой, — об этом все время сообщается в печати.

Я тебе мог бы подробно описать историю одного такого парнишки, моего вестового Шуры Рябова. Как и почему он попал в мой полк и как отлично воюет. Но по возвращении из госпиталя я его непременно отправлю в тыл, к вам с матерью, потому что ребятишкам надо все-таки не воевать, а учиться, и он тогда сам тебе обо всем расскажет. Пусть он будет тебе старшим братишкой. Он и по годам тебя старше, а по знанию жизни, по войне — так старше и некоторых, может быть, взрослых.

Я хочу, чтобы ты вырос таким же или даже лучшим, более образованным и умелым. Пусть тебе станет известно, что мне в наших справедливых боях будет очень обидно, тяжело и стыдно узнать, что ты — мой сын! — растешь каким-нибудь лентяем, неучем и дураком. Знаешь ты или не знаешь об этом, но учти также, что имя твое — Виктор — означает Победитель, и мы с матерью давали его тебе не просто так. Если вдруг сложится, что мне придется отдать жизнь за Родину, я хочу верить, что в тылу у меня есть своя достойная смена, которая доведет нашу борьбу до полной Победы.

Я убежден, что мы разобьем фашистов значительно раньше, чем подойдет твой призывной срок, мы здорово тряхнули хваленых гансов-фрицев у ворот столицы нашей Родины Москвы — ты об этом тоже знаешь, наверное. И я свято верю, что сумею сам довоевать до полной Победы. В последнем бою, где меня ранило, меня уже считали погибшим, а есть такая солдатская примета: кого заживо похоронили, тот две жизни проживет. Но хочу, чтобы в любом случае мой сын вырос достойным сыном отечества, славным защитником матери-Родины.

Помни это! В случае чего считай письмо моим тебе завещанием.

Твой отецкомиссар Н-го полкабатальонный комиссарГ. Кузнецов»

Такого бы мне действительно братана, такого бы корешка, как Шурка Рябов! Ждал я его, ждал. Не дождался. Эх!..

Что касается всяких отцовских сомнений в письме, то тогда они мне не показались обидными: о чем я и мечтал, как не повоевать?! Только лишь можно будет — будем будь-будь! Ну а так все, конечно, правильно в письме, аж от зубов отскакивает, — как у Вагри или у Полтонны, когда на уроке сидит какая-нибудь инспекторша из гороно. Такие уж они все нам воспитатели. Как в воспитательный раж войдут — пух и перья! «Героически трудятся на фабриках и заводах и на колхозных полях...» Письмо пришло зимой, и кто, интересуюсь, геройствовал на этих самых полях, когда они были под снегом? Вот насчет завещания — здорово, в самую точку.

А учился я нормаль, после письма и еще поднажал; на фронтах тогда было ой нелегко, все продолжалось и продолжалось отступление, и я старался честно.

Так что... Да вовсе не о том опять ведь это я? Вот. Шурка Рябов прибился к полку в сорок первом, когда отступали, про него, вернувшись, несколько раз нам рассказывал дома отец. Его взяли, чтобы он показал брод через какую-то реку, а обратно домой он вернуться уже не мог — на том берегу появились немцы. Отец оставил его у себя вестовым и берег, а когда был ранен, Шурку пригрели разведчики.

У них он оказался просто незаменимым — часть как раз попала в трудные переделки, и его, скрепя сердце, пустили в дело: кто обратит внимание на пацана? Отец, когда возвратился, ничего изменить не смог, а может, просто и сам не стал менять: Шурка, наверное, к тому времени стал уже настоящим воякой, асом, вроде майора Пронина, — и попробуй-ка такого вытолкай с фронта взашей!

Отец настоял, чтобы его приняли в комсомол, хотя тому не исполнилось даже тринадцать лет, — оказал, что такое отступление от Устава можно допустить по причинам военного времени. Вот потому и я... А Шурка взаправду стал знаменитым бойцом, разведчиком. Но в первую же операцию после вручения ему настоящего комсомольского билета — до этого у него была какая-то времянка — допустил оплошность. Вернее, оплошал-то не он — Шурка на такое дело, похоже, сознательно шел, не желал расставаться с новеньким комсомольским — чего ты с него возьмешь, все равно же ведь пацаненок? — а тот, кто готовил его к переходу линии фронта (отец клял на чем свет стоит какого-то Глушкова). Короче, Шурка отправился к немцам в тыл, взяв с собой, видать, и билет, и свой дамский браунинг, который отец же ему и подарил — первое Шуркино личное оружие: не нашли потом, когда начали выяснять, в Шуркином вещмешке ни того, ни другого. Глушков, собирая Шурку, этого ничего не проверил, не подумал просто: какие документы и какое оружие, мол, может быть у мальца?..

Шурку отправили, чтобы связался с нашей разведчицей, которая служила при каком-то немецком штабе, не то в комендатуре, а через нее — с партизанами. Обратно он не вернулся, и тела его тоже нигде не обнаружилось. Остальное о нем известно только по слухам. Среди населения пошли рассказы, что какой-то мальчишка пристрелил в упор немецкого офицера. Конечно, кто еще такое мог сделать, как не Шурка? Что с ним самим после этого сталось, ничего неизвестно. Зверье гестаповское могло его прямо на кусочки растерзать, хуже, чем взрослого: сатанюги же! Я дак так думал, что его все-таки в чем-то заподозрили фрицы и решили обыскать, ну он тогда и врезал: терять-то ему больше все равно было нечего. А сейчас вот, вспомнив письмо фашистского сморчка по имени Рудди-Срудди, подумал: не к той ли самой переводчице Шурка шел? Где-то, наверное, примерно в одних местах было, раз Рудди девять грамм влепили именно отцовские апостолы? Да и очень как-то не хотелось верить, что красивая и умная наша дивчина оказалась бы просто прости-господи, как та, в «Радуге», которую пристрелил сам ее муж.

Надо обязательно по-новой выспросить у отца, может быть, даже подсказать ему такую мою мысль. Раньше и ему, и всем не до разузнаваний было, но сейчас-то, поди, пора будет заняться этим?

Эх, Шурка-Шурка! И Сережка Миронов — самые близкие мне из погибших людей! Почему меня-то не было с вами? Не помирать я, конечно, собрался, да теперь уж вообще никто не погибнет, но...

Но ни Шурка, ни Сережка тоже, наверное, совсем не торопились погибать. Вон как фронтовики всегда рассказывают: никто не заговорен, никто не знает, где ее найдет, где ее потеряет, то есть где она мимо пройдет, а иную смерть, как они говорят, нигде и не купишь, ни за какие коврижки... Шурка-то хоть погиб не задарма: может, перед смертью офицера шлепнул, да и до этого порядком дел натворил, а Сережка вообще неизвестно как. Может, и в бой-то еще не вступил, там всяко бывает. Пал смертью храбрых — и все. А смертью не храбрых никто не падает, кто попадает на фронт. Нам, во всяком случае, о том не напишут... Да не об этом я. А уж Сережка ли в натуре не герой?

Наверное, самое страшное — погибнуть, ничего не успев сделать. Пусть и не виноват ты ни в чем, и никто тебя не осудит, но самому-то тебе будет обидно помирать. Тебя не будет, а зато будет жить и гадствовать какой-нибудь Рудди-Срудди или плюгавый тот недоносок, который голым в затылки стрелял. А ты ничем не сумел и никогда не сумеешь ни отплатить, ни помешать! Ну — Рудди свое схлопотал, наши ему за все заплатили сполна, а тот, второй, хорек вонючий, ровесничек мой, жаба, тварь, живой, наши ж с детишками не воюют, и ни бомбежкой, ни артобстрелом каким не накрыло, отсиделся где-нибудь в щели или в начальницком бункере, и ни в какой их, как его? — фольксдойч? фольксштурм? — не подался, это не безоружных расстреливать, папашечка вовремя, большой начальничек, бронь по блату выхлопотал?

Нет, покуда сидят-ползут по углам, по щелям всякие гадюки-мокрицы, мне спокойно не жить! Ну сгодится же когда-нибудь, как Шурке его дамский браунинг сгодился, для настоящего дела и мой собственный пистолет!

В калитку ворот возле маленького двухоконного домика стучался молоденький солдатик с тощеньким сидором-вещмешком за плечами.

— Кто там торкается так? — донеслось со двора.

— Да я же, мама, я!

Громко звякнула щеколда. Из калитки выскочила старуха, вся в черном.

— Ва-аня! Ранили, ироды, изувечили! Как же мы теперь?!

— Целый я! На побывку командование отпустило, к ордену меня...

Тут мы, конечно, все трое, оба Горбунка и я, остановились, чтобы поглазеть. Глазеть сегодня, мы это давненько уразумели, не возбранялось никому и ни на что.

С другой стороны улицы белой птицей метнулась к солдатику еще одна женская фигура:

— Ва-а-ня! Старуха отступила на шаг, подбоченюсь смотрела, как девушка обнимает и целует ее

Вы читаете Я бросаю оружие
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату