карточках. Покупали же карточки невезучие люди, вроде нашего Маноди, блатовщики, которым нужны были промтоварные и другие талоны, чтобы все было у них шито-крыто, и те, у которых грошей куры не клюют, — спекулянты в большинстве-то.
Мы видели, как Мамай подошел к какому-то парню-дылде и долго с ним толковал. Потом парень юркнул в толпу и через минуту вернулся с еще одним. Через некоторое время к ним подошел третий, и Мамай с этим ударили по рукам. Мамай тут же вернулся к нам. В кулаке у него была хлебная карточка на служащего.
— Любимый город может спать спокойно... Ну, все, Манодя, божись теперь, что станешь моим шестеркой по гроб жизни и будешь делать, что ни прикажу. Божись, а то не получишь!
Манодя мялся. Он знал, что Мамай шутить шутит, да только наполовину; характер его он преотлично понимал. Наконец Манодя вздохнул:
— Не пойдет. Карточка служащая.
— Ну и что, чудило? Тебе же лучше! Триста на тридцать — пуд, четыреста на тридцать — полтора пуда. Чуешь разницу?
— Не пойдет. Маханша карточки проверяет, чтобы не брал вперед.
— Обменяем сейчас. Плевое дело! Божись.
— За что ему божиться-то? — пожалел я Манодю. — Ты ведь не сам достал.
— Ты! Тебя не спрашивают, так ты и не сплясывай! — с полоборота завелся и моментально полез в бутылку Мамай, — Больно много знаешь. «Сам — не сам...» Говорю, сам! Во! — Мамай оскалил зубы и чиркнул большим пальцем около рта: это означало самое верное слово. — Стебанул у раззявы одного.
— Мы ведь видели...
— Чё видели? Чё видели?! Говорю — сам стырил!
— Божись?
— Ложись! Лягавый буду! И айда с ярманки!
Мне оставалось умыться, спорить не приходилось. Клятве положено верить больше, чем собственным глазам. Манодя вздохнул опять:
— Мусор я буду, что стану твоей шестеркой до конца жизни. — Манодя повторил Мамаев жест. — Давай!
Карточку мы сразу обменяли у знакомого барыги, да еще получили стоштуковую пачку «Азлани» впридачу. Барыга, конечно, нас лихо нагнул, но торговаться с ним было битое дело. Мамай разделил пачку по совке, поровну — честь по чести, по тридцать три. Оставшуюся папиросу мы выкурили тут же, за лабазом, из Мамаевых рук по кругу.
У Маноди дома все обошлось хорошо. Своей властью над ним Мамай тоже не злоупотреблял, гонял его только по мелочам, да и то больше для понту, для смеха, для куражу. Стоит когда Манодя среди ребят, Мамай подойдет, похлопает его по плечу, скажет что-нибудь такое:
— Мой вассал! Мой вассал твоему вассалу... Манодя, как будет вассал вверх тормашками?
Пацаны смеются:
— Дура! Как сказано? Вассал моего вассала не мой, вассал.
Только я с тех пор стал опять немного чураться Мамая: клятва клятвой, но я-то знал, что Мамай, оказывается, и нам при надобности с целью соврет — недорого возьмет.
И теперь, когда он намекнул, что кто-то может у меня отобрать пистолет, я вспомнил ту историю и стал понимать, кого он имеет в виду. Или еще, может, Пигала с пигалятами?! С чего бы он тогда от меня решил отколоться?
Надо было бы с ним как следует потолковать на такую тему, поставить вопрос на попа и взять Мамая к ногтю — ведь я же его считаю своим корешем, но мне уж больно надоело ссориться сегодня, в такой день.
Мы дошли до перекрестка, где надо было выбирать одну из дорог: если направо — на рынок, налево — в госпиталь.
А если свернуть налево и в середине квартала зайти в третий с угла двор, оттуда задами можно выйти как раз к Оксаниному дому...
Кабы Мамай сам не напомнил мне, что он частенько делает не по совести и не по дружбе, у меня бы ни за что не хватило духу изменить нашим планам и отмотаться от ребят. Но, раз они — так, то и я — так. Куда я на самом деле пойду, им ни за что не догадаться.
Я остановился и сказал:
— Ну, вы идите, а я забегу тут... По делам.
— Куда это тебе? Насчет картошки дров поджарить? — подозрительно глянул на меня Мамай. После недавнего разговора он, видимо, как и я, был настороже.
— Куда, куда! На кудыкину гору! Лыко драть да тебя, дурака, стегать. Надо, говорю, и все.
— К шмаре, что ли, своей? — тут же и подковырнул меня Мамай. — Она вроде здесь где-то живет...
Прилипло! И как он почувствовал? Со зла, что ли? Полыхнули щеки. Я шагнул к Мамаю.
— Не, не, — пискнул Манодя. — Вовсе она не здесь живет, совсем в другом квартале!
Ему очень, наверное, не хотелось, чтобы сегодня дрались или хотя бы цапались. Мамай отступил:
— Ладно, ладно. Уж и пошутить нельзя! Чего ты сегодня какой-то здрешной — чуть что, в бутылку?
У меня отлегло от сердца. Хорошо, что на свете хоть есть такие тюни-матюни, такие тюхти, как наш Манодя; с ними все-таки куда легче жить. Но я сделал вид, что не сразу сменил гнев на милость:
— Бери обратно, что сказал!
— Беру-беру, здрешмолекула несчастная!
Однако надо было быстро придумать что-нибудь похитрее: объяснять, куда ходил, так и эдак придется. На помощь мне неожиданно пришел сам Мамай:
— Слушай, а вдруг и верно гульденов на водяру не хватит? — спросил он, видимо все время думая о своем. — Попробуй, может взаймы дадут, куда пойдешь? Насвисти там чё-нибудь, сегодня добрые все.
— Лады. Это я, будь спок, проверну! Канайте, я догоню, — сказал я уже на ходу.
— Короче только, мы тебя здесь подождем.
— Зер гут. А ля бон эр!
Я побежал, потом вернулся и, чтобы их задобрить и окончательно прежнее замять, сунул каждому по папиросе.
— Зобайте пока. Я скоро.
Забежав в нужный двор, я остановился и стал смотреть в щель в заборе, не следят ли за мной. Ребята по-прежнему стояли там, где были, на углу, и блаженно раскуривали, подолгу задерживая дым в горле и во рту, чтобы как следует пробрало. Мне даже стало как-то совестно, что заподозрил ребят, будто они шпионят за мной. Я вильнул за сараи и спокойно пошел невскопанными еще огородами. И только тут до меня дошло, что такое вякнул Манодя. «Она в другом квартале живет...» Уже проболтался, гад! Наверное, и раньше все растрепал Мамаю. Сарафанное радио, а не радиоконструктор. И как догадался, такой-то тюня?! Я же ему ничего не называл, намеками одними... Оказывается, никому ничего говорить нельзя, даже самому лучшему другу. Друг, называется! Я же говорил: без передачи Мамаю. Разве не может быть у двух друзей тайны от третьего? Неужели я должен всегда молчать обо всем, о чем обязательно надо было бы с кем-нибудь поговорить? Неужели на свете не бывает такой дружбы, чтобы без оглядки, на целую жизнь, ничего не боясь и ни о чем не спрашивая?
Таким другом, наверное, я так чувствовал, могла бы мне быть Оксана, но она все-таки девка, девчонка, а с девочкой можно дружить только совсем не так, как с пацаном.
Оксана
Двери в сени, а из сеней в их комнату были открыты, и я сразу увидел Оксану. В мелких галошиках на босу ногу, в подоткнутом стареньком платьице, она мыла пол, спиной ко мне.
Я замялся при пороге, застыдился смотреть, но ничего не мог с собою сделать, смотрел на ее ноги, будто никогда ее не видел такой. Чуть выше галош на тонких лодыжках напряглись сухожилия, бугорками набрякли худенькие икры, но выше колен ноги были округлые и плотные, как у Томки, и плавной линией подымались вверх...
Во рту у меня вдруг пересохло, словно обкурился самосаду, и стало трудно дышать.
Но тут мне в память пришла другая, похожая картина: когда Оксана вытирала лужу после того, как